Заключение о повести смерть ивана ильича. Смерть Ивана Ильича

Лев Николаевич Толстой

Смерть Ивана Ильича

Аннотация

В повести «Смерть Ивана Ильича» (1884-86) Толстой рассказывает историю обыкновенного человека, на пороге смерти ощутившего бессмысленность своей жизни. Просветление души умирающего, символичный «свет», возникающий в последние минуты в его сознании, должны были, по мысли Толстого, воплощать идею религиозного «спасения». Но эти иллюзии были побеждены трезвым психологическим реализмом повести.

Лев Николаевич Толстой

СМЕРТЬ ИВАНА ИЛЬИЧА

В большом здании судебных учреждений во время перерыва заседания по делу Мельвинских члены и прокурор сошлись в кабинете Ивана Егоровича Шебек, и зашел разговор о знаменитом красовском деле. Федор Васильевич разгорячился, доказывая неподсудность, Иван Егорович стоял на своем, Петр же Иванович, не вступив сначала в спор, не принимал в нем участия и просматривал только что поданные «Ведомости».

Господа! - сказал он, - Иван Ильич-то умер.

Неужели?

Вот, читайте, - сказал он Федору Васильевичу, подавая ему свежий, пахучий еще номер.

В черном ободке было напечатано: «Прасковья Федоровна Головина с душевным прискорбием извещает родных и знакомых о кончине возлюбленного супруга своего, члена Судебной палаты, Ивана Ильича Головина, последовавшей 4-го февраля сего 1882 года. Вынос тела в пятницу, в час пополудни».

Иван Ильич был сотоварищ собравшихся господ, и все любили его. Он болел ужи несколько недель; говорили, что болезнь его неизлечима. Место оставалось за ним, но было соображение о том, что в случае его смерти Алексеев может быть назначен на его место, на место же Алексеева - или Винников, или Штабель. Так что, услыхав о смерти Ивана Ильича, первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была и том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых.

«Теперь, наверно, получу место Штабеля или Винникова, - подумал Федор Васильевич. - Мне это и давно обещано, а это повышение составляет для меня восемьсот рублей прибавки, кроме канцелярии».

«Надо будет попросить теперь о переводе шурина из Калуги, - подумал Петр Иванович. - Жена будет очень рада. Теперь уж нельзя будет говорить, что я никогда ничего не сделал для ее родных».

Я так и думал, что ему не подняться, - вслух сказал Петр Иванович. - Жалко.

Да что у него, собственно, было?

Доктора не могли определить. То есть определяли, но различно. Когда я видел его последний раз, мне казалось, что он поправится.

А я так и не был у него с самых праздников. Все собирался.


Что, у него было состояние?

Кажется, что-то очень небольшое у жены. Но что-то ничтожное.

Да, надо будет поехать. Ужасно далеко жили они.

То есть от вас далеко. От вас всё далеко.

Вот, не может мне простить, что я живу за рекой, - улыбаясь на Шебека, сказал Петр Иванович. И заговорили о дальности городских расстояний, и пошли в заседание.

Кроме вызванных этой смертью в каждом соображении о перемещениях и возможных изменениях по службе, могущих последовать от этой смерти, самый факт смерти близкого знакомого вызвал во всех, узнавших про нее, как всегда, чувство радости о том, что умер он, а не я.

«Каково, умер; а я вот нет», - подумал или почувствовал каждый. Близкие же знакомые, так называемые друзья Ивана Ильича, при этом подумали невольно и о том, что теперь им надобно исполнить очень скучные обязанности приличия и поехать на панихиду и к вдове с визитом соболезнования.

Ближе всех были Федор Васильевич и Петр Иванович.

Петр Иванович был товарищем по училищу правоведения и считал себя обязанным Иваном Ильичом.

Передав за обедом жене известие о смерти Ивана Ильича и соображения о возможности перевода шурина в их округ, Петр Иванович, не ложась отдыхать, надел фрак и поехал к Ивану Ильичу.

У подъезда квартиры Ивана Ильича стояла карета и два извозчика. Внизу, в передней у вешалки прислонена была к стене глазетовая крышка гроба с кисточками и начищенным порошком галуном. Две дамы в черном снимали шубки. Одна, сестра Ивана Ильича, знакомая, другая - незнакомая дама. Товарищ Петра Ивановича, Шварц, сходил сверху и, с верхней ступени увидав, входившего, остановился и подмигнул ему, как бы говоря: «Глупо распорядился Иван Ильич: то ли дело мы с вами».

Лицо Шварца с английскими бакенбардами и вся худая фигура во фраке имела, как всегда, изящную торжественность, и эта торжественность, всегда противоречащая характеру игривости Шварца, здесь имела особенную соль. Так подумал Петр Иванович.

Петр Иванович пропустил вперед себя дам и медленно пошел за ними на лестницу. Шварц не стал сходить, а остановился наверху. Петр Иванович понял зачем: он, очевидно хотел сговориться, где повинтить нынче. Дамы прошли на лестницу к вдове, а Шварц, с серьезно сложенными, крепкими губами и игривым взглядом, движением бровей показал Петру Ивановичу направо, в комнату мертвеца.

Петр Иванович вошел, как всегда это бывает, с недоумением о том, что ему там надо будет делать. Одно он знал, что креститься в этих случаях никогда не мешает. Насчет того, что нужно ли при этом и кланяться, он не совсем был уверен и потому выбрал среднее: войдя в комнату, он стал креститься и немножко как будто кланяться. Насколько ему позволяли движения рук и головы, он вместе с тем оглядывал комнату. Два молодые человека, один гимназист, кажется, племянники, крестясь, выходили из комнаты. Старушка стояла неподвижно. И дама с странно поднятыми бровями что-то ей говорила шепотом. Дьячок в сюртуке, бодрый, решительный, читал что-то громко с выражением, исключающим всякое противоречие; буфетный мужик Герасим, пройдя перед Петром Ивановичем легкими шагами, что-то посыпал по полу. Увидав это, Петр Иванович тотчас же почувствовал легкий запах разлагающегося трупа. В последнее свое посещение Ивана Ильича Петр Иванович видел этого мужика в кабинете; он исполнял должность сиделки, и Иван Ильич особенно любил его. Петр Иванович все крестился и слегка кланялся по серединному направлению между гробом, дьячком и образами на столе в углу. Потом, когда это движение крещения рукою показалось ему уже слишком продолжительно, он приостановился и стал разглядывать мертвеца.

Мертвец лежал, как всегда лежат мертвецы, особенно тяжело, по-мертвецки, утонувши окоченевшими членами в подстилке гроба, с навсегда согнувшеюся головой на подушке, и выставлял, как всегда выставляют мертвецы, свой желтый восковой лоб с взлизами на ввалившихся висках и торчащий нос, как бы надавивший на верхнюю губу. Он очень переменился, еще похудел с тех пор, как Петр Иванович не видал его, но, как у всех мертвецов, лицо его было красивее, главное - значительнее, чем оно было у живого. На лице было выражение того, что то, что нужно было сделать, сделано, и сделано правильно. Кроме того, в этом выражении был еще упрек или напоминание живым. Напоминание это показалось Петру Ивановичу неуместным или, по крайней мере, до него не касающимся. Что-то ему стало неприятно, и потому Петр Иванович еще раз поспешно перекрестился и, как ему показалось, слишком поспешно, несообразно с приличиями, повернулся и пошел к двери. Шварц ждал его в проходной комнате, расставив Широко ноги и играя обеими руками за спиной своим цилиндром. Один взгляд на игривую, чистоплотную и элегантную фигуру Шварца освежил Петра Ивановича. Петр Иванович понял, что он, Шварц, стоит выше этого и не поддается удручающим впечатлениям. Один вид его говорил: инцидент панихиды Ивана Ильича никак не может служить достаточным поводом для признания порядка заседания нарушенным, то есть что ничто не может помешать нынче же вечером щелкануть, распечатывая ее, колодой карт, в то время как лакей будет расставлять четыре необожженные свечи; вообще нет основания предполагать, чтобы инцидент этот мог помешать нам провести приятно и сегодняшний вечер. Он и сказал это шепотом проходившему Петру Ивановичу, предлагая соединиться на партию у Федора Васильевича. Но, видно, Петру Ивановичу была не судьба винтить нынче вечером. Прасковья Федоровна, невысокая, жирная женщина, несмотря на все старания устроить противное, все-таки расширявшаяся от плеч книзу, вся в черном, с покрытой кружевом головой и с такими же странно поднятыми бровями, как и та дама, стоявшая против гроба, вышла из своих покоев с другими дамами и, проводив их в дверь мертвеца, сказала:

Сейчас будет панихида; пройдите.

Шварц, неопределенно поклонившись, остановился, очевидно, не принимая и не отклоняя этого предложения. Прасковья Федоровна, узнав Петра Ивановича, вздохнула, подошла к нему вплоть, взяла его за руку и сказала:

Я знаю, что вы были истинным другом Ивана Ильича… - и посмотрела на него, ожидая от него соответствующие этим словам действия.

Петр Иванович знал, что как там надо было креститься, так здесь надо было пожать руку, вздохнуть и сказать: «Поверьте!». И он так и сделал. И, сделав это, почувствовал, что результат получился желаемый: что он тронут и она тронута.

Пойдемте, пока там не началось; мне надо поговорить с вами, - сказала вдова. - Дайте мне руку.

Петр Иванович подал руку, и они направились во внутренние комнаты, мимо Шварца, который печально подмигнул Петру Ивановичу: «Вот те и винт! Уж не взыщите, другого партнера возьмем. Нешто впятером, когда отделаетесь», - сказал его игривый взгляд.

Петр Иванович вздохнул еще глубже и печальнее, и Прасковья Федоровна благодарно пожала ему руку. Войдя в ее обитую розовым кретоном гостиную с пасмурной лампой, они сели у стола: она на диван, а Петр Иванович на расстроившийся пружинами и неправильно подававшийся под его сиденьем низенький пуф. Прасковья Федоровна хотела предупредить его, чтобы он сел на другой стул, но нашла это предупреждение не соответствующим своему положению и раздумала. Садясь на этот пуф, Петр Иванович вспомнил, как Иван Ильич устраивал эту гостиную и советовался с ним об этом самом розовом с зелеными листьями кретоне. Садясь на диван и проходя мимо стола (вообще вся гостиная была полна вещиц и мебели), вдова зацепилась черным кружевом черной мантилий за резьбу стола. Петр Иванович приподнялся, чтобы отцепить, и освобожденный под ним пуф стал волноваться и подталкивать его. Вдова сама стала отцеплять свое кружево, и Петр Иванович опять сел, придавив бунтовавшийся под ним пуф. Но вдова не все отцепила, и Петр Иванович опять поднялся, и опять пуф забунтовал и даже щелкнул. Когда все это кончилось, она вынула чистый батистовый платок и стала плакать. Петра же Ивановича охладил эпизод с кружевом и борьба с пуфом, и он сидел насупившись. Неловкое это положение перервал Соколов, буфетчик Ивана Ильича, с докладом о том, что место на кладбище то, которое назначила Прасковья Федоровна, будет стоить двести рублей. Она перестала плакать и, с видом жертвы взглянув на Петра Ивановича, сказала по-французски, что ей очень тяжело. Петр Иванович сделал молчаливый знак, выражавший несомненную уверенность в том, что это не может быть иначе.

Курите, пожалуйста, - сказала она великодушным и вместе убитым голосом и занялась с Соколовым вопросом о цене места. Петр Иванович, закуривая, слышал, что она очень обстоятельно расспросила о разных ценах земли и определила ту, которую следует взять. Кроме того, окончив о месте, она распорядилась и о певчих. Соколов ушел.

Я все сама делаю, - сказала она Петру Ивановичу, отодвигая к одной стороне альбомы, лежавшие на столе; и, заметив, что пепел угрожал столу, не мешкая подвинула Петру Ивановичу пепельницу и проговорила: - Я нахожу притворством уверять, что я не могу от горя заниматься практическими делами. Меня, напротив, если может что не утешить… а развлечь, то это - заботы о нем же. - Она опять достала платок, как бы собираясь плакать, и вдруг, как бы пересиливая себя, встряхнулась и стала говорить спокойно:

Однако у меня дело есть к вам.

Петр Иванович поклонился, не давая расходиться пружинам пуфа, тотчас же зашевелившимся под ним.

В последние дни он ужасно страдал.

Очень страдал? - спросил Петр Иванович.

Ах, ужасно! Последние не минуты, а часы он не переставая кричал. Трое суток сряду он, не переводя голосу, кричал. Это было невыносимо. Я не могу понять, как я вынесла это; за тремя дверьми слышно было. Ах! что я вынесла!

И неужели он был в памяти? - спросил Петр Иванович.

Да, - прошептала она, - до последней минуты. Он простился с Нами за четверть часа до смерти и еще просил увести Володю.

Мысль о страдании человека, которого он знал так близко, сначала веселым мальчиком, школьником, потом взрослым партнером, несмотря на неприятное сознание притворства своего и этой женщины, вдруг ужаснула Петра Ивановича. Он увидал опять этот лоб, нажимавший на губу нос, и ему стало страшно за себя.

«Трое суток ужасных страданий и смерть. Ведь это сейчас, всякую минуту может наступить и для меня», - подумал он, и ему стало на мгновение страшно. Но тотчас же, он сам не знал как, ему на помощь пришла обычная мысль, что это случилось с Иваном Ильичом, а не с ним и что с ним этого случиться не должно и не может; что, думая так, он поддается мрачному настроению, чего не следует делать, как это, очевидно было по лицу Шварца. И, сделав это рассуждение, Петр Иванович успокоился и с интересом стал расспрашивать подробности о кончине Ивана Ильича, как будто смерть была такое приключение, которое свойственно только Ивану Ильичу, но совсем не свойственно ему.

После разных разговоров о подробностях действительно, ужасных физических страданий, перенесенных Иваном Ильичам (подробности эти узнавал Петр Иванович только по тому, как мучения Ивана Ильича действовали на нервы Прасковьи Федоровны), вдова, очевидно, нашла нужным перейти к делу.

Ах, Петр Иванович, как тяжело, как ужасно тяжело, как ужасно тяжело, - и она опять заплакала.

Петр Иванович вздыхал, и ждал, когда она высморкается. Когда она высморкалась, он сказал:

Поверьте… - и опять она разговорилась и высказала то, что было, очевидно, ее главным делом к нему; дело это состояло в вопросах о том, как бы по случаю смерти мужа достать денег от казны. Она сделала вид, что спрашивает у Петра Ивановича совета о пенсионе: но он видел, что она уже знает до мельчайших подробностей и то, чего он не знал: все то, что можно вытянуть от казны по случаю этой смерти; но что ей хотелось узнать, нельзя ли как-нибудь вытянуть еще побольше денег. Петр Иванович постарался выдумать такое средство, но, подумав несколько и из приличия побранив наше правительство за его скаредность, сказал, что, кажется, больше нельзя. Тогда она вздохнула и, очевидно, стала придумывать средство избавиться от своего посетителя. Он понял это, затушил папироску, встал, пожал руку и пошел в переднюю.

В столовой с часами, которым Иван Ильич так рад был, что купил в брикабраке,Петр Иванович встретил священника и еще несколько знакомых, приехавших на панихиду, и увидал знакомую ему красивую барышню, дочь Ивана Ильича. Она была вся в черном. Талия ее, очень тонкая, казалась еще тоньше. Она имела мрачный, решительный, почти гневный вид. Она поклонилась Петру Ивановичу, как будто он был в чем-то виноват. За дочерью стоял с таким же обиженным видом знакомый Петру Ивановичу богатый молодой человек, судебный следователь, ее жених, как он слышал. Он уныло поклонился им и хотел пройти в комнату мертвеца, когда из-под лестницы показалась фигурка гимназистика-сына, ужасно похожего на Ивана Ильича. Это был маленький Иван Ильич, каким Петр Иванович помнил его в Правоведении. Глаза у него были и заплаканные и такие, какие бывают у нечистых мальчиков в тринадцать - четырнадцать лет. Мальчик, увидав Петра Ивановича, стал сурово и стыдливо морщиться. Петр Иванович кивнул ему головой и вошел в комнату мертвеца. Началась панихида - свечи, стоны, ладан, слезы, всхлипыванья. Петр Иванович стоял нахмурившись, глядя на ноги перед собой. Он не взглянул ни разу на мертвеца и до конца не поддался расслабляющим влияниям и один из первых вышел. В передней никого побыло. Герасим, буфетный мужик, выскочил из комнаты покойника, перешвырял своими сильными руками все шубы, чтобы найти шубу Петра Ивановича, и подал ее.

Что, брат Герасим? - сказал Петр Иванович, чтобы сказать что-нибудь. - Жалко?

Божья воля. Все там же будем, - сказал Герасим, оскаливая свои белые, сплошные мужицкие зубы, и, как человек в разгаре усиленной работы, живо отворил дверь, кликнул кучера, подсадил Петра Ивановича и прыгнул назад к крыльцу, как будто придумывая, что бы ему еще сделать.

Петру Ивановичу особенно приятно было дохнуть чистым воздухом после запаха ладан а, трупа и карболовой кислоты.

Куда прикажете? - спросил кучер.

Не поздно. Заеду еще к Федору Васильевичу. И Петр Иванович поехал. И действительно, застал их при конце первого роббера, так что ему удобно было вступить пятым.

Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая и обыкновенная и самая ужасная.

Иван Ильич умер сорока пяти лет, членом Судебной палаты. Он был сын чиновника, сделавшего в Петербурге по разным министерствам и департаментам ту карьеру, которая доводит людей до того положения, в котором хотя и ясно оказывается, что исполнять какую-нибудь существенную должность они не годятся, они все-таки по своей долгой и прошедшей службе и своим чинам не могут быть выгнаны и потому получают выдуманные фиктивные места и нефиктивные тысячи, от шести до десяти, с которыми они и доживают до глубокой старости.

Таков был тайный советник, ненужный член разных ненужных учреждений, Илья Ефимович Головин.

У него было три сына, Иван Ильич был второй сын. Старший делал такую же карьеру, как и отец, только по другому министерству, и уж близко подходил к тому служебному возрасту, при котором получается эта инерция жалованья. Третий сын был неудачник. Он в разных местах везде напортил себе и теперь служил по железным дорогам: и его отец, и братья, и особенно их жены не только не любили встречаться с ним, но без крайней необходимости и не вспоминали о его существовании. Сестра была за бароном Грефом, таким же петербургским чиновником, как и его тесть. Иван Ильич был le phenix de la famille,как говорили. Он был не такой холодный и аккуратный, как старший, и не такой отчаянный, как меньшой. Он был середина между ними - умный, живой, приятный и приличный человек. Воспитывался он вместе с меньшим братом в Правоведении

Меньшой не кончил и был выгнан из пятого класса, Иван же Ильич хорошо кончил курс. В Правоведении уже он был тем, чем он был впоследствии всю свою жизнь: человеком способным, весело добродушным и общительным, но строго исполняющим то, что он считал своим долгом; долгом же он своим считал все то, что считалось таковым наивысше поставленными людьми. Он не был заискивающим ни мальчиком, ни потом взрослым человеком, но у него с самых молодых лет было то, что он, как муха к свету, тянулся к наивысше поставленным в свете людям, усваивал себе их приемы, их взгляды на жизнь и с ними устанавливал дружеские отношения. Все увлечения детства и молодости прошли для него, не оставив больших следов; он отдавался и чувственности и тщеславию, и - под конец, в высших классах - либеральности, но все в известных пределах, которые верно указывало ему его чувство.

Были в Правоведении совершены им поступки, которые прежде представлялись ему большими гадостями и внушали ему отвращение к самому себе, в то время, как он совершал их; но впоследствии, увидав, что поступки эти были совершаемы и высоко стоящими людьми и не считались ими дурными, он не то что признал их хорошими, но совершенно забыл их и нисколько не огорчался воспоминаниями о них.

Выйдя из Правоведения десятым классом и получив от отца деньги на обмундировку, Иван Ильич заказал себе платье у Шармера, повесил на брелоки медальку с надписью: «respice finem»простился с принцем и воспитателем, пообедал с товарищами у Донона и с новыми модными чемоданом, бельем, платьем, бритвенными и туалетными принадлежностями и пледом, заказанными и купленными в самых лучших магазинах, уехал в провинцию на место чиновника особых поручений губернатора, которое доставил ему отец.

В провинции Иван Ильич сразу устроил себе такое же легкое и приятное положение, каково было его положение в Правоведении. Он служил, делал карьеру и вместе с тем приятно и прилично веселился; изредка он ездил по поручению начальства в уезды, держал себя с достоинством и с высшими и с низшими и с точностью и неподкупной честностью, которой не мог не гордиться, исполнял возложенные на него поручения, преимущественно по делам раскольников.

В служебных делах он был, несмотря на свою молодость и склонность к легкому веселью, чрезвычайно сдержан, официален и даже строг; но в общественных он был часто игрив и остроумен и всегда добродушен, приличен и bon enfant,как говорил про него его начальник и начальница, у которых он был домашним человеком.

Была в провинции и связь с одной из дам, навязавшейся щеголеватому правоведу; была и модистка; были и попойки с приезжими флигель-адъютантами и поездки в дальнюю улицу после ужина; было и подслуживанье начальнику и даже жене начальника, но все это носило на себе такой высокий тон порядочности, что все это не могло быть называемо дурными словами: все это подходило только под рубрику французского изречения: il faut que jeumesse se passe.Все происходило с чистыми руками, в чистых рубашках, с французскими словами и, главное, в самом высшем обществе, следовательно, с одобрением высоко стоящих людей.

Так прослужил Иван Ильич пять лет, и наступила перемена по службе. Явились новые судебные учреждения; нужны были новые люди.

И Иван Ильич стал этим новым человеком.

Ивану Ильичу предложено было место судебного следователя, и Иван Ильич принял его, несмотря на то, что место это было в другой губернии и ему надо было бросить установившиеся отношения и устанавливать новые. Ивана Ильича проводили друзья, сделали группу, поднесли ему серебряную папиросочницу, и он уехал на новое место.

Судебным следователем Иван Ильич был таким же comme il faut"ным, приличным, умеющим отделять служебные обязанности от частной жизни и внушающим общее уважение, каким он был чиновником особых поручений. Сама же служба следователя представляла для Ивана Ильича гораздо более интереса и привлекательности, чем прежняя. В прежней службе приятно было свободной походкой в шармеровском вицмундире пройти мимо трепещущих и ожидающих приема просителей и должностных лиц, завидующих ему, прямо в кабинет начальника и сесть с ним за чай с папиросою; но людей, прямо зависящих от его произвола, было мало. Такие люди были только исправники и раскольники, когда его посылали с поручениями; и он любил учтиво, почти по-товарищески обходиться с такими, зависящими от него, людьми, любил давать чувствовать, что вот он, могущий раздавить, дружески, просто обходится с ними. Таких людей тогда было мало. Теперь же, судебным следователем, Иван Ильич чувствовал, что все, все без исключения, самые важные самодовольные люди - все у него в руках и что ему стоит только написать известные слова на бумаге с заголовком, и этого важного, самодовольного человека приведут к нему в качестве обвиняемого или свидетеля, и он будет, если он не захочет посадить его, стоять перед ним и отвечать на его вопросы. Иван Ильич никогда не злоупотреблял этой своей властью, напротив, старался смягчать выражения ее; но сознание этой власти и возможность смягчать ее составляли для него главный интерес и привлекательность его новой службы. В самой же службе, именно в следствиях, Иван Ильич очень быстро усвоил прием отстранения от себя всех обстоятельств, не касающихся службы, и облечения всякого самого сложного дела в такую форму, при которой бы дело только внешним образом отражалось на бумаге и при котором исключалось совершенно его личное воззрение и, главное, соблюдалась бы вся требуемая формальность. Дело это было новое. И он был один из первых людей, выработавших на практике приложение уставов 1864 года

Перейдя в новый город на место судебного следователя, Иван Ильич сделал новые знакомства, связи, по-новому поставил себя и принял несколько иной тон. Он поставил себя, в некотором достойном отдалении от губернских властей, а избрал лучший круг из судейских и богатых дворян, живших в городе, и принял тон легкого недовольства правительством, умеренной либеральности и цивилизованной гражданственности. При этом, нисколько не изменив элегантности своего туалета, Иван Ильич в новой должности перестал пробривать подбородок и дал свободу бороде расти, где она хочет.

Жизнь Ивана Ильича и в новом городе сложилась очень приятно: фрондирующее против губернатора общество было дружное и хорошее; жалованья было больше, и немалую приятность в жизни прибавил тогда вист, в который стал играть Иван Ильич, имевший способность играть в карты весело, быстро соображая и очень тонко, так что в общем он всегда был в выигрыше.

После двух лет службы в новом городе Иван Ильич встретился с своей будущей женой. Прасковья Федоровна Михель была самая привлекательная, умная, блестящая девушка того кружка, в котором вращался Иван Ильич. В числе других забав и отдохновений от трудов следователя Иван Ильич установил игривые, легкие отношения с Прасковьей Федоровной.

Иван Ильич, будучи чиновником особых поручений, вообще танцевал; судебным же следователем он уже танцевал как исключение. Он танцевал уже в том смысле, что хоть и по новым учреждениям и в пятом классе, но если дело коснется танцев, то могу доказать, что в этом роде я могу лучше других. Так, он изредка в конце вечера танцевал с Прасковьей Федоровной и преимущественно во время этих танцев и победил Прасковью Федоровну. Она влюбилась в него. Иван Ильич не имел ясного, определенного намерения жениться, но когда девушка влюбилась в него, он задал себе этот вопрос: «В самом деле, отчего же и не жениться?» - сказал он себе.

Девица Прасковья Федоровна была хорошего дворянского рода, недурна; было маленькое состояньице. Иван Ильич мог рассчитывать на более блестящую партию, но и эта была партия хорошая. У Ивана Ильича было его жалованье, у ней, он надеялся, будет столько же. Хорошее родство; она - милая, хорошенькая и вполне порядочная женщина. Сказать, что Иван Ильич женился потому, что он полюбил свою невесту и нашел в ней сочувствие своим взглядам на жизнь, было бы так же несправедливо, как и сказать то, что он женился потому, что люди его общества одобряли эту партию. Иван Ильич женился по обоим соображениям: он делал приятное для себя, приобретая такую жену, и вместе с тем делал то, что наивысше поставленные люди считали правильным.

И Иван Ильич женился.

Самый процесс женитьбы и первое время брачной жизни, с супружескими ласками, новой мебелью, новой посудой, новым бельем, до беременности жены прошло очень хорошо, так что Иван Ильич начинал уже думать, что женитьба не только не нарушит того характера жизни легкой, приятной, веселой и всегда приличной и одобряемой обществом, который Иван Ильич считал свойственным жизни вообще, но еще усугубит его. Но тут, с первых месяцев беременности жены, явилось что-то такое новое, неожиданное, неприятное, тяжелое и неприличное, чего нельзя было ожидать и от чего никак нельзя было отделаться.

Жена без всяких поводов, как казалось Ивану Ильичу, de gaitй de coeur,как он говорил себе, начала нарушать приятность и приличие жизни: она без всякой причины ревновала его, требовала от него ухаживанья за собой, придиралась ко всему и делала ему неприятные и грубые сцены.

Сначала Иван Ильич надеялся освободиться от неприятности этого положения тем самым легким и приличным отношением к жизни, которое выручало его прежде, - он пробовал игнорировать расположение духа жены, продолжал жить по-прежнему легко и приятно: приглашал к себе друзей составлять партию, пробовал сам уезжать в клуб или к приятелям. Но жена один раз с такой энергией начала грубыми словами ругать его и так упорно продолжала ругать его всякий раз, когда он не исполнял ее требований, очевидно, твердо решившись не переставать до тех пор, пока он не покорится, то есть не будет сидеть дома и не будет так же, как и она, тосковать, что Иван Ильич ужаснулся. Он понял, что супружеская жизнь - по крайней мере, с его женою - не содействует всегда приятностям и приличию жизни, а, напротив, часто нарушает их, и что поэтому необходимо оградить себя от этих нарушений. И Иван Ильич стал отыскивать средства для этого. Служба было одно, что импонировало Прасковье Федоровне, и Иван Ильич посредством службы и вытекающих из нее обязанностей стал бороться с женой, выгораживая свой независимый мир.

С рождением ребенка, попытками кормления и различными неудачами при этом, с болезнями действительными и воображаемыми ребенка и матери, в которых от Ивана Ильича требовалось участие, но в которых он ничего не мог понять, потребность для Ивана Ильича выгородить себе мир вне семьи стала еще более настоятельна.

По, мере того как жена становилась раздражительнее и требовательнее, и Иван Ильич все более и более переносил центр тяжести своей жизни в службу. Он стал более любить службу и стал более честолюбив, чем он был прежде.

Очень скоро, не далее как через год после женитьбы, Иван Ильич понял, что супружеская жизнь, представляя некоторые удобства в жизни, в сущности есть очень сложное и тяжелое дело, по отношению которого, для того чтобы исполнять свой долг, то есть вести приличную, одобряемую обществом жизнь, нужно выработать - определенное отношение, как и к службе.

И такое отношение к супружеской жизни выработал себе Иван Ильич. Он требовал от семейной жизни только тех удобств домашнего обеда, хозяйки, постели, которые она могла дать ему, и, главное, того приличия внешних форм, которые определялись общественным мнением. В остальном же он искал веселой приятности и, если находил их, был очень благодарен; если же встречал отпор и ворчливость, то тотчас же уходил в свой отдельный, выгороженный им мир службы и в нем находил приятности.

Ивана Ильича ценили как хорошего служаку, и через три года сделали товарищем прокурора. Новые обязанности, важность их, возможность привлечь к суду и посадить всякого в острог публичность речей; успех, который в этом деле имел Иван Ильич, - все это еще более привлекало его к службе.

Пошли дети. Жена становилась все ворчливее и сердитее, но выработанные Иваном Ильичом отношения к домашней жизни делали его почти непроницаемым для ее ворчливости.

После семи лет службы в одном городе Ивана Ильича перевели на место прокурора в другую губернию. Они переехали, денег было мало, и жене не понравилось то место, куда они переехали. Жалованье было хоть и больше прежнего, но жизнь была дороже; кроме того, умерло двое детей, и потому семейная жизнь стала еще неприятнее для Ивана Ильича.

Прасковья Федоровна во всех случавшихся невзгодах в этом новом месте жительства упрекала мужа. Большинство предметов разговора между мужем и женой, особенно воспитание детей, наводило на вопросы, по которым были воспоминания ссор, и ссоры всякую минуту готовы были разгораться. Оставались только те редкие периоды влюбленности, которые находили на супругов, но продолжались недолго. Это были островки, на которые они приставали на время, но потом опять пускались в море затаенной вражды, выражавшейся в отчуждении друг от друга. Отчуждение это могло бы огорчать Ивана Ильича, если бы он считал, что это не должно так быть, но он теперь уже признавал это положение не только нормальным, но и целью всей деятельности в семье. Цель его состояла в том, чтобы все больше и больше освобождать себя от этих неприятностей и придать им характер безвредности и приличия; и он достигал этого тем, что он все меньше и меньше проводил время с семьею, а когда был вынужден это делать, то старался обеспечивать свое положение присутствием посторонних лиц. Главное же то, что у Ивана Ильича была служба. В служебном мире сосредоточился для него весь интерес жизни. И интерес этот поглощал его. Сознание своей власти, возможности погубить всякого человека, которого он захочет погубить, важность, даже внешняя, при его входе в суд и встречах с подчиненными, успех свой перед высшими и подчиненными и, главное, мастерство свое ведения дел, которое он чувствовал, - все это радовало его и вместе с беседами с товарищами, обедами и вистом наполняло его жизнь. Так что вообще жизнь Ивана Ильича продолжала идти так, как он считал, что она должна была идти: приятно и прилично.

Так прожил он еще семь лет. Старшей дочери было уже шестнадцать лет, еще один ребенок умер, и оставался мальчик-гимназист, предмет раздора. Иван Ильич хотел отдать его в Правоведение, а Прасковья Федоровна назло ему отдала в гимназию. Дочь училась дома и росла хорошо, мальчик тоже учился недурно.

Так шла жизнь Ивана Ильича в продолжение семнадцати лет со времени женитьбы. Он был уже старым прокурором, отказавшимся от некоторых перемещений, ожидая более желательного места, когда неожиданно случилось одно неприятное обстоятельство, совсем было нарушившее его спокойствие жизни. Иван Ильич ждал места председателя в университетском городе, но Гоппе забежал как-то вперед и получил это место. Иван Ильич раздражился, стал делать упреки и поссорился с ним и с ближайшим начальством; к нему стали холодны и в следующем назначении его опять обошли.

Это было в 1880 году. Этот год был самый тяжелый жизни Ивана Ильича. В этом году оказалось, с одной стороны, что жалованья не хватает на жизнь; с другой - что все его забыли и что то, что казалось для него по отношению к нему величайшей, жесточайшей несправедливостью, другим представлялось совсем обыкновенным делом. Даже отец не считал своей обязанностью помогать ему. Он почувствовал, что все покинули его, считая его положение с 3500 жалованья самым нормальным и даже счастливым. Он один знал, что с сознанием тех несправедливостей, которые были сделаны ему, и с вечным пилением жены, и с долгами, которые он стал делать, живя сверх средств, - он один знал, что его положение далеко не нормально.

Летом этого гола для облегчения средств он взял отпуск и поехал прожить с женой лето в деревне у брата Прасковьи Федоровны.

В деревне, без службы Иван Ильич в первый раз почувствовал не только скуку, но тоску невыносимую, и решил, что так жить нельзя и необходимо принять какие-нибудь решительные меры.

Проведя бессонную ночь, которую всю Иван Ильич проходил по террасе, он решил ехать в Петербург хлопотать и, чтобы наказать их, тех, которые не умели оценить его, перейти в другое министерство.

На другой день, несмотря на все отговоры жены и шурина, он поехал в Петербург.

Он ехал за одним; выпросить место в пять тысяч жалованья. Он уже не держался никакого министерства, направления или рода деятельности. Ему нужно только было место, место с пятью тысячами, по администрации, по банкам, по железным дорогам, по учреждениям императрицы Марии, даже таможни, но непременно пять тысяч и непременно выйти из министерства, где не умели оценить его.

И вот эта поездка Ивана Ильича увенчалась удивительным, неожиданным успехом. В Курске подсел в первый класс Ф. С. Ильин, знакомый, и сообщил свежую телеграмму, полученную курским губернатором, что в министерстве произойдет на днях переворот: на место Петра Ивановича назначают Ивана Семеновича.

Предполагаемый переворот, кроме своего значения для России, имел особенное значение для Ивана Ильича тем, что он, выдвигая новое лицо, Петра Петровича и, очевидно, его друга Захара Ивановича, был в высшей степени благоприятен для Ивана Ильича. Захар Иванович бил товарищ и друг Ивану Ильичу.

В Москве известие подтвердилось. А приехав в Петербург, Иван Ильич нашел Захара Ивановича и получил обещание верного места к своем прежнем министерстве юстиции.

Через неделю он телеграфировал жене:

«Захар место Миллера при первом докладе получаю назначение».

Иван Ильич благодаря этой перемене лиц неожиданно получил в своем прежнем министерстве такое назначение, в котором он стал на две степени выше своих товарищей: пять тысяч жалованья и подъемных три тысячи пятьсот. Вся досада на прежних врагов своих и на все министерство была забыта, и Иван Ильич был совсем счастлив.

Иван Ильич вернулся в деревню веселый, довольный, каким он давно не был. Прасковья Федоровна тоже повеселела, и между ними заключилось перемирие. Иван Ильич рассказывал о том, как его все чествовали в Петербурге, как все те, которые были его врагами, были посрамлены и подличали теперь перед ним, как ему завидуют за его положение, в особенности о том, как все его сильно любили Петербурге.

Прасковья Федоровна выслушивала это и делала вид, что она верит этому, и не противоречила ни в чем, а делала только планы нового устройства жизни в том городе, куда они переезжали. И Иван Ильич с радостью видел, что эти планы были его планы, что они сходятся и что опять его запнувшаяся жизнь приобретает настоящий, свойственный ей, характер веселой приятности и приличия.

Иван Ильич приехал на короткое время. 10 сентября ему надо было принимать должность и, кроме того, нужно было время устроиться на новом месте, перевезти все из провинции, прикупить, призаказать, еще многое; одним словом, устроиться так, как это решено было в его уме, и почти что точно так же, как это решено было и в душе Прасковьи Федоровны.

И теперь, когда все устроилось так удачно, и когда они сходились с женою в цели и, кроме того, мало жили вместе, они так дружно сошлись, как не сходились с первых лет женатой своей жизни. Иван Ильич было думал увезти семью тотчас же, но настояния сестры и зятя, вдруг сделавшимися особенно любезными и родственными к Ивану Ильичу и его семье, сделали то, что Иван Ильич уехал один.

Иван Ильич уехал, и веселое расположение духа, произведенное удачей и согласием с женой, одно усиливающее другое, все время не оставляло его. Нашлась квартира прелестная, то самое, о чем мечтали муж с женой. Широкие, высокие, в старом стиле приемные комнаты, удобный грандиозный кабинет, комнаты для жены и дочери, классная для сына - все как нарочно придумано для них. Иван Ильич сам взялся за устройство, выбирал обои, подкупал мебель, особенно из старья, которому он придавал особенный комильфотный стиль, обивку, и все росло, росло и приходило к тому идеалу, который он составил себе. Когда он до половины устроился, его устройство превзошло его ожиданье. Он понял тот комильфотный, изящный и не пошлый характер, который примет все, когда будет готово. Засыпая, он представлял себе залу, какою она будет. Глядя на гостиную, еще не оконченную, он уже видел камин, экран, этажерку и эти стульчики разбросанные, эти блюды и тарелки по стенам и бронзы, когда они все станут по местам. Его радовала мысль, как он поразит Пашу и Лизаньку, которые тоже имеют к этому вкус. Они никак не ожидают этого. В особенности ему удалось найти и купить дешево старые вещи, которые придавали всему особенно благородный характер. Он в письмах своих нарочно представлял все хуже, чем есть, чтобы поразить их. Все это так занимало его, что даже новая служба его, любящего это дело, занимала меньше, чем он ожидал. В заседаниях у него бывали минуты рассеянности: он задумывался о том, какие карнизы на гардины, прямые или подобранные. Он так был занят этим, что сам часто возился, переставлял даже мебель и сам перевешивал гардины. Раз он влез на лесенку, чтобы показать непонимающему обойщику, как он хочет драпировать, оступился и упал, но, как сильный и ловкий человек, удержался, только боком стукнулся об ручку рамы. Ушиб поболел, но скоро прошел - Иван Ильич чувствовал себя все это время особенно веселым и здоровым. Он писал: чувствую, что с меня соскочило лет пятнадцать. Он думал кончить в сентябре, но затянулось до половины октября. Зато было прелестно, - не только он говорил, но ему говорили все, кто видели.

В сущности же, было то самое, что бывает у всех не совсем богатых людей, но таких, которые хотят быть похожими на богатых и потому только похожи друг на друга: штофы, черное дерево, цветы, ковры и бронзы. Темное и блестящее, - все то, что все известного рода люди делают, чтобы быть похожими на всех людей известного рода. И у него было так похоже, что нельзя было даже обратить внимание; но ему все это казалось чем-то особенным. Когда он встретил своих на станции железной дороги, привез их в свою освещенную готовую квартиру и лакей в белом галстуке отпер дверь в убранную цветами переднюю, а потом они вошли в гостиную, кабинет и ахали от удовольствия, - он был очень счастлив, водил их везде, впивал в себя их похвалы и сиял от удовольствия. В этот же вечер, когда за чаем Прасковья Федоровна спросила его, между прочим, как он упал, он засмеялся и в лицах представил, как он полетел и испугал обойщика.

Я недаром гимнаст. Другой бы убился, а я чуть ударился вот тут; когда тронешь - больно, но уже проходит; просто синяк.

И они начали жить в новом помещении, в котором, как всегда, когда хорошенько обжились, недоставало только одной комнаты, и с новыми средствами, к которым, как всегда, только немножко - каких-нибудь пятьсот рублей - недоставало, и было очень хорошо. Особенно было хорошо первое время, когда еще не все было устроено и надо было еще устраивать: то купить, то заказать, то переставить, то наладить. Хоть и были некоторые несогласия между мужем и женой, но оба так были довольны итак много было дела, что все кончалось без больших ссор. Когда уже нечего было устраивать, стало немножко скучно и чего-то недоставать, но тут уже сделались знакомства, привычки, и жизнь наполнилась.

Иван Ильич, проведши утро в суде, возвращался к обеду, и первое время расположение его духа было хорошо, хотя и страдало немного именно от помещения. (Всякое пятно на скатерти, на штофе, оборванный снурок гардины раздражали его: он столько труда положил на устройство, что ему больно было всякое разрушение.) Но вообще жизнь Ивана Ильича пошла так, как, по его вере, должна была протекать жизнь: легко, приятно и прилично. Вставал он в девять, пил кофе, читал газету, потом надевал вицмундир и ехал в суд. Там уже был обмят тот хомут, в котором он работал; он сразу попадал в него. Просители, справки в канцелярии, сама канцелярия, заседания - публичные и распорядительные. Во всем этом надо было уметь исключать все то сырое, жизненное, что всегда нарушает правильность течения служебных дел: надо не допускать с людьми никаких отношений, помимо служебных, и повод к отношениям должен быть только служебный и самые отношения только служебные. Например, приходит человек и желает узнать что-нибудь, Иван Ильич как человек недолжностной и не может иметь никаких отношений к такому человеку; но если есть отношение этого человека как к члену, такое, которое может быть выражено на бумаге с заголовком, - в пределах этих отношений Иван Ильич делает все, все решительно, что можно, и при этом соблюдает подобие человеческих дружелюбных отношений, то есть учтивость. Как только кончается отношение служебное, так кончается всякое другое. Этим умением отделять служебную сторону, не смешивая ее с своей настоящей жизнью, Иван Ильич владел в высшей степени и долгой практикой и талантом выработал его до такой степени, что он даже, как виртуоз, иногда позволял себе, как бы шутя, смешивать человеческое и служебное отношения. Он позволял это себе потому, что чувствовал в себе силу всегда, когда ему понадобится, опять выделить одно служебное и откинуть человеческое. Дело это шло у Ивана Ильича не только легко, приятно и прилично, но даже виртуозно. В промежутки он курил, пил чай, беседовал немножко о политике, немножко об общих делах, немножко о картах и больше всего о назначениях. И усталый, но с чувством виртуоза, отчетливо отделавшего свою партию, одну из первых скрипок в оркестре, возвращался домой. Дома дочь с матерью куда-нибудь ездили или у них был кто-нибудь; сын был в гимназии, готовил уроки с репетиторами и учился исправно тому, чему учат в гимназии. Все было хорошо. После обеда, если не было гостей, Иван Ильич читал иногда книгу, про которую много говорят, и вечером садился за дела, то есть читал бумаги, справлялся с законами, - сличал показания и подводил под законы. Ему это было ни скучно, ни весело. Скучно было, когда можно было играть в винт: но если не было винта - то это было все-таки лучше, чем сидеть одному или с женой. Удовольствия же Ивана Ильича были обеды маленькие, на которые он звал важных по светскому положению дам и мужчин, и такое времяпровождение с ними, которое было бы похоже на обыкновенное препровождение времени таких людей, так же как гостиная его была похожа на все гостиные.

Один раз у них был даже вечер, танцевали. И Ивану Ильичу было весело, и все было хорошо, только вышла большая ссора с женой из-за тортов и конфет: у Прасковьи Федоровны был свой план, а Иван Ильич настоял на том, чтобы взять все у дорогого кондитера, и взял много тортов, и ссора была за то, что торты остались, а счет кондитера был в сорок пять рублей. Ссора была большая и неприятная, так что Прасковья Федоровна сказала ему: «Дурак, кисляй». А он схватил себя за голову и в сердцах что-то упомянул о разводе. Но самый вечер был веселый. Было лучшее общество, и Иван Ильич танцевал с княгинею Труфоновой, сестрою той, которая известна учреждением общества «Унеси ты мое горе»

Радости служебные были радости самолюбия; радости общественные были радости тщеславия; но настоящие радости Ивана Ильича были радости игры в винт. Он признавался, что после всего, после каких бы то ни было событий, нерадостных в его жизни, радость, которая, как свеча, горела перед всеми другими, - это сесть с хорошими игроками и некрикунами-партнерами в винт, и непременно вчетвером (впятером уж очень больно выходить, хотя и притворяешься, что я очень люблю), и вести умную, серьезную игру (когда карты идут), потом поужинать и выпить стакан вина. А спать после винта, особенно когда в маленьком выигрыше (большой - неприятно), Иван Ильич ложился в особенно хорошем расположении духа.

Так они жили. Круг общества составлялся у них самый лучший, ездили и важные люди, и молодые люди.

Во взгляде на круг своих знакомых муж, жена и дочь были совершенно согласны и, не сговариваясь, одинаково оттирали от себя и освобождались от всяких разных приятелей и родственников, замарашек, которые разлетались к ним с нежностями в гостиную с японскими блюдами по стенам. Скоро эти друзья-замарашки перестали разлетаться, и у Головиных осталось общество одно самое лучшее. Молодые люди ухаживали за Лизанькой, и Петрищев, сын Дмитрия Ивановича Петрищева и единственный наследник его состояния, судебный следователь, стал ухаживать за Лизой, так что Иван Ильич уже поговаривал об этом с Прасковьей Федоровной: не свести ли их кататься на тройках или устроить спектакль. Так они жили. И все шло так, не изменяясь, и все было очень хорошо.

Все были здоровы. Нельзя было назвать нездоровьем то, что Иван Ильич говорил иногда, что у него странный вкус во рту и что-то неловко в левой стороне живота.

Но случилось, что неловкость эта стала увеличиваться и переходить не в боль еще, но в сознание тяжести постоянной в боку и в дурное расположение духа. Дурное расположение духа это, все усиливаясь и усиливаясь, стало портить установившуюся было в семействе Головиных приятность легкой и приличной жизни. Муж с женой стали чаще и чаще ссориться, и скоро отпала легкость и приятность, и с трудом удерживалось одно приличие. Сцены опять стали чаще. Опять остались одни островки, и тех мало, на которых муж с женою могли сходиться без взрыва.

И Прасковья Федоровна теперь не без основания говорила, что у ее мужа тяжелый характер. С свойственной ей привычкой преувеличивать она говорила, что всегда и был такой ужасный характер, что надобно ее доброту, чтобы переносить это двадцать лет. Правда было то, что ссоры теперь начинались от него. Начинались его придирки всегда перед самым обедом и часто, именно когда он начинал есть, за супом. То он замечал, что что-нибудь из посуды испорчено, то кушанье не такое, то сын положил локоть на стол, то прическа дочери. И во всем он обвинял Прасковью Федоровну. Прасковья Федоровна сначала возражала и говорила ему неприятности, но он раза два во время начала обеда приходил в такое бешенство, что она поняла, что это болезненное состояние, которое вызывается в нем принятием пищи, и смирила себя; уже не возражала, а только торопила обедать. Смирение свое Прасковья Федоровна поставила себе в великую заслугу. Решив, что муж ее имеет ужасный характер и сделал несчастие ее жизни, она стала жалеть себя. И чем больше она жалела себя, тем больше ненавидела мужа. Она стала желать, чтоб он умер, но не могла этого желать, потому что тогда не было бы жалованья. И это еще более раздражало ее против него. Она считала себя страшно несчастной именно тем, что даже смерть его не могла спасти ее, и она раздражалась, скрывала это, и это скрытое раздражение ее усиливало его раздражение.

После одной сцены, в которой Иван Ильич был особенно несправедлив и после которой он и при объяснении сказал, что он точно раздражителен, но что это от болезни, она сказала ему, что если он болен, то надо лечиться, и потребовала от него, чтобы он поехал к знаменитому врачу.

Он поехал. Все было, как он ожидал; все было так, как всегда делается. И ожидание, и важность напускная, докторская, ему знакомая, та самая, которую он знал в себе в суде, и постукиванье, и выслушиванье, и вопросы, требующие определенные вперед и, очевидно, ненужные ответы, и значительный вид, который внушал, что вы, мол, только подвергнитесь нам, а мы все устроим, - у нас известно и несомненно, как все устроить, все одним манером для всякого человека, какого хотите. Все было точно так же, как в суде. Как он в суде делал вид над подсудимыми, так точно над ним знаменитый доктор делал тоже вид.

Доктор говорил: то-то и то-то указывает, что у вас внутри то-то и то-то; но если это не подтвердится по исследованиям того-то и того-то, то у вас надо предположить то-то и то-то. Если же предположить то-то, тогда… и т. д. Для Ивана Ильича был важен только один вопрос: опасно ли его положение или нет? Но доктор игнорировал этот неуместный вопрос. С точки зрения доктора, вопрос этот был праздный и не подлежал обсуждению; существовало только взвешиванье вероятностей - блуждающей почки, хронического катара и болезней слепой кишки. Не было вопроса о жизни Ивана Ильича, а был спор между блуждающей почкой и слепой кишкой. И спор этот на глазах Ивана Ильича доктор блестящим образом разрешил в пользу слепой кишки, сделав оговорку о том, что исследование мочи может дать новые улики и что тогда дело будет пересмотрено. Все это было точь-в-точь то же, что делал тысячу раз сам Иван Ильич над подсудимыми таким блестящим манером. Так же блестяще сделал свое резюме доктор и торжествующе, весело даже, взглянув сверху очков на подсудимого. Из резюме доктора Иван Ильич вывел то заключение, что плохо, а что ему, доктору, да, пожалуй, и всем все равно, а ему плохо. И это заключение болезненно поразило Ивана Ильича, вызвав в нем чувство большой жалости к себе и большой злобы на этого равнодушного к такому важному вопросу доктора.

Но он ничего не сказал, а встал, положил деньги на стол и, вздохнув, сказал:

Мы, больные, вероятно, часто делаем вам неуместные вопросы, - сказал он. - Вообще, это опасная болезнь или нет?..

Доктор строго взглянул на него одним глазом через очки, как будто говоря: подсудимый, если вы не будете оставаться в пределах ставимых вам вопросов, я буду принужден сделать распоряжение об удалении вас из зала заседания.

Я уже сказал вам то, что считал нужным и удобным, - сказал доктор. - Дальнейшее покажет исследование. - И доктор поклонился.

Иван Ильич вышел медленно, уныло сел в сани и поехал домой. Всю дорогу он не переставая перебирал все, что говорил доктор, стараясь все эти запутанные, неясные научные слова перевести на простой язык и прочесть в них ответ на вопрос: плохо - очень ли плохо мне, или еще ничего? И ему казалось, что смысл всего сказанного доктором был тот, что очень плохо. Все грустно показалось Ивану Ильичу на улицах. Извозчики были грустны, дома грустны, прохожие, лавки грустны. Боль же эта, глухая, ноющая боль, ни на секунду не перестающая, казалось, в связи с неясными речами доктора получала другое, более серьезное значение. Иван Ильич с новым тяжелым чувством теперь прислушивался к ней.

Он приехал домой и стал рассказывать жене. Жена выслушала, но в середине рассказа его вошла дочь в шляпке: она собиралась с матерью ехать. Она с усилием присела послушать эту скуку, но долго не выдержала, и мать не дослушала.

Ну, я очень рада, - сказала жена, - так теперь ты, смотри ж, принимай аккуратно лекарство. Дай рецепт, я пошлю Герасима в аптеку. - И она пошла одеваться.

Он не переводил дыханья, пока она была в комнате, и тяжело вздохнул, когда она вышла.

Ну что ж, - сказал он. - Может быть, и точно ничего еще.

Он стал принимать лекарства, исполнять предписания доктора, которые изменились по случаю исследования мочи. Но тут как раз так случилось, что в этом исследовании и в том, что должно было последовать за ним, вышла какая-то путаница. До самого доктора нельзя было добраться, а выходило, что делалось не то, что говорил ему доктор. Или он забыл, или соврал, или скрывал от него что-нибудь.

Но Иван Ильич все-таки точно стал исполнять предписания и в исполнении этом нашел утешение на первое время.

Главным занятием Ивана Ильича со времени посещения доктора стало точное исполнение предписаний доктора относительно гигиены и принимания лекарств и прислушиванье к своей боли, ко всем своим отправлениям организма. Главными интересами Ивана Ильича стали людские болезни и людское здоровье. Когда при нем говорили о больных, об умерших, о выздоровевших, особенно о такой болезни, которая походила на его, он, стараясь скрыть свое волнение, прислушивался, расспрашивал и делал применение к своей болезни.

Боль не уменьшалась; но Иван Ильич делал над собой усилия, чтобы заставлять себя думать, что ему лучше. И он мог обманывать себя, пока ничего не волновало его. Но как только случалась неприятность с женой, неудача в службе, дурные карты в винте, так сейчас он чувствовал всю силу своей болезни; бывало, он переносил эти неудачи, ожидая, что вот-вот исправлю плохое, поборю, дождусь успеха, большого шлема. Теперь же всякая неудача подкашивала его и ввергала в отчаяние. Он говорил себе: вот только что я стал поправляться и лекарство начинало уже действовать, и вот это проклятое несчастие или неприятность… И он злился на несчастье или на людей, делавших ему неприятности и убивающих его, и чувствовал, как эта злоба убивает его; но не мог воздержаться от нее. Казалось бы, ему должно бы было быть ясно, что это озлобление его на обстоятельства и людей усиливает его болезнь и что поэтому ему надо не обращать внимания на неприятные случайности; но он делал совершенно обратное рассуждение: он говорил, что ему нужно спокойствие, следил за всем, что нарушало это спокойствие, и при всяком малейшем нарушении приходил в раздражение. Ухудшало его положение то, что он читал медицинские книги и советовался с докторами. Ухудшение шло так равномерно, что он мог себя обманывать, сравнивая один день с другим, - разницы было мало. Но когда он советовался с докторами, тогда ему казалось, что идет к худшему и очень быстро даже. И несмотря на это, он постоянно советовался с докторами.

В этот месяц он побывал у другой знаменитости: другая знаменитость сказала почти то же, что и первая, но иначе поставила вопросы. И совет с этой знаменитостью только усугубил сомнение и страх Ивана Ильича. Приятель его приятеля - доктор очень хороший - тот еще совсем иначе определил болезнь и, несмотря на то, что обещал выздоровление, своими вопросами и предположениями еще больше спутал Ивана Ильича и усилил его сомнение. Гомеопат - еще иначе определил болезнь и дал лекарство, и Иван Ильич, тайно от всех, принимал его с неделю. Но после недели не почувствовав облегчения и потеряв доверие и к прежним лечениям и к этому, пришел в еще большее уныние. Раз знакомая дама рассказывала про исцеление иконами. Иван Ильич застал себя на том, что он внимательно прислушивался и поверял действительность факта. Этот случай испугал его. «Неужели я так умственно ослабел? - сказал он себе. - Пустяки! Все вздор, не надо поддаваться мнительности, а, избрав одного врача, строго держаться его лечения. Так и буду делать. Теперь кончено. Не буду думать и до лета строго буду исполнять лечение. А там видно будет. Теперь конец этим колебаниям!..» Легко было сказать это, но невозможно исполнить. Боль в боку все томила, все как будто усиливалась, становилась постоянной, вкус во рту становился все страннее, ему казалось, что пахло чем-то отвратительным у него изо рта, и аппетит и силы все слабели. Нельзя было себя обманывать: что-то страшное, новое и такое значительное, чего значительнее никогда в жизни не было с Иваном Ильичом, совершалось в нем. И он один знал про это, все же окружающие не понимали или не хотели понимать и думали, что все на свете идет по-прежнему. Это-то более всего мучило Ивана Ильича. Домашние - главное жена и дочь, которые были в самом разгаре выездов, - он, видел, ничего не понимали, досадовали на то, что он такой невеселый и требовательный, как будто он был виноват в этом. Хотя они и старались скрывать это, он видел, что он им помеха, но что жена выработала себе известное отношение к его болезни и держалась его независимо от того, что он говорил и делал. Отношение это было такое:

Вы знаете, - говорила она знакомым, - Иван Ильич не может, как все добрые люди, строго исполнять предписанное лечение. Нынче он примет капли и кушает, что велено, и вовремя ляжет; завтра вдруг, если я просмотрю, забудет принять, скушает осетрины (а ему не велено), да и засидится за винтом до часа.

Ну, когда же? - скажет Иван Ильич с досадою. - Один раз у Петра Ивановича.

А вчера с Шебеком.

Все равно я не мог спать от боли…

Да там уже отчего бы то ни было, только так ты никогда не выздоровеешь и мучаешь нас.

Внешнее, высказываемое другим и ему самому, отношение Прасковьи Федоровны было такое к болезни мужа, что в болезни этой виноват Иван Ильич и вся болезнь эта есть новая неприятность, которую он делает жене. Иван Ильич чувствовал, что это выходило у нее невольно, но от этого ему не легче было.

В суде Иван Ильич замечал или думал, что замечает, то же странное к себе отношение: то ему казалось, что к нему приглядываются, как к человеку, имеющему скоро опростать место; то вдруг его приятели начинали дружески подшучивать над его мнительностью, как будто то, что-то ужасное и страшное, неслыханное, что завелось в нем и не переставая сосет его и неудержимо влечет куда-то, есть самый приятный предмет для шутки. Особенно Шварц своей игривостью, жизненностью и комильфотностью, напоминавшими Ивану Ильичу его самого за десять лет назад, раздражал его.

Приходили друзья составить партию, садились. Сдавали, разминались новые карты, складывались бубны к бубнам, их семь. Партнер сказал: без козырей, - и поддержал две бубны. Чего ж еще? Весело, бодро должно бы быть - шлем. И вдруг Иван Ильич чувствует эту сосущую боль, этот вкус во рту, и ему что-то дикое представляется в том, что он при этом может радоваться шлему.

Он глядит на Михаила Михайловича, партнера, как он бьет по столу сангвинической рукой и учтиво и снисходительно удерживается от захватывания взяток, а подвигает их к Ивану Ильичу, чтобы доставить ему удовольствие собирать их, не утруждая себя, не протягивая далеко руку. «Что ж он думает, что я так слаб, что не могу протянуть далеко руку», - думает Иван Ильич, забывает козырей и козыряет лишний раз по своим и проигрывает шлем без трех, и что ужаснее всего - это то, что он видит, как страдает Михаил Михайлович, а ему все равно. И ужасно думать, отчего ему все равно.

Все видят, что ему тяжело, и говорят ему: «Мы можем прекратить, если вы устали. Вы отдохните». Отдохнуть? Нет, он нисколько не устал, они доигрывают роббер. Все мрачны и молчаливы. Иван Ильич чувствует, что он напустил на них эту мрачность и не может ее рассеять. Они ужинают и разъезжаются, и Иван Ильич остается один с сознанием того, что его жизнь отравлена для него и отравляет жизнь других и что отрава эта не ослабевает, а все больше и больше проникает все существо его.

И с сознанием этим, да еще с болью физической, да еще с ужасом надо было ложиться в постель и часто не спать от боли большую часть ночи. А наутро надо было опять вставать, одеваться, ехать в суд, говорить, писать, а если и не ехать, дома быть с теми же двадцатью четырьмя часами в сутках, из которых каждый был мучением. И жить так на краю погибели надо было одному, без одного человека, который бы понял и пожалел его.

Так шло месяц и два. Перед Новым годом приехал в их город его шурин и остановился у них. Иван Ильич был в суде. Прасковья Федоровна ездила за покупками. Войдя к себе в кабинет, он застал там шурина, здорового сангвиника, самого раскладывающего чемодан. Он поднял голову на шаги Ивана Ильича и поглядел на него секунду молча. Этот взгляд все открыл Ивану Ильичу. Шурин раскрыл рот, чтоб ахнуть, и удержался. Это движение подтвердило все.

Что, переменился?

Да… есть перемена.

И сколько Иван Ильич ни наводил после шурина на разговор о его внешнем виде, шурин отмалчивался. Приехала Прасковья Федоровна, шурин пошел к ней. Иван Ильич запер дверь на ключ и стал смотреться в зеркало - прямо, потом сбоку. Взял свой портрет с женою и сличил портрет с тем, что он видел в зеркале. Перемена была огромная. Потом он оголил руки до локтя, посмотрел, опустил рукава, сел на оттоманку и стал чернее ночи.

«Не надо, не надо», - сказал он себе, вскочил, подошел к столу, открыл дело, стал читать его, но не мог. Он отпер дверь, пошел в залу. Дверь в гостиную была затворена. Он подошел к ней на цыпочках и стал слушать.

Нет, ты преувеличиваешь, - говорила Прасковья Федоровна.

Как преувеличиваю? Тебе не видно - он мертвый человек, посмотри его глаза. Нет света. Да что у него?

Никто не знает. Николаев (это был другой доктор) сказал что-то, но я не знаю. Лещетицкий (это был знаменитый доктор) сказал напротив…

Иван Ильич отошел, пошел к себе, лег и стал думать: «Почка, блуждающая почка». Он вспомнил все то, что ему говорили доктора, как она оторвалась и как блуждает. И он усилием воображения старался поймать эту почку и остановить, укрепить ее: так мало нужно, казалось ему. «Нет, поеду еще к Петру Ивановичу». (Это был тот приятель, у которого был приятель доктор.) Он позвонил, велел заложить лошадь и собрался ехать.

Куда ты, Jean? - спросила жена с особенно грустным и непривычно добрым выражением.

Это непривычное доброе озлобило его. Он мрачно посмотрел на нее.

Мне надо к Петру Ивановичу.

Он поехал к приятелю, у которого был приятель доктор. И с ним к доктору. Он застал его и долго беседовал с ним.

Рассматривая анатомически и физиологически подробности о том, что, по мнению доктора, происходило в нем, он все понял.

Была одна штучка, маленькая штучка в слепой кишке. Все это могло поправиться. Усилить энергию одного органа, ослабить деятельность другого, произойдет всасывание, и все поправится. Он немного опоздал к обеду. Пообедал, весело поговорил, но долго не мог уйти к себе заниматься. Наконец он пошел в кабинет и тотчас же сел за работу. Он читал дела, работал, но сознание того, что у него есть отложенное важное задушевное дело, которым он займется по окончании, не оставляло его. Когда он кончил дела, он вспомнил, что это задушевное дело были мысли о слепой кишке. Но он не предался им, он пошел в гостиную к чаю. Были гости, говорили и играли на фортепиано, пели; был судебный следователь, желанный жених у дочери. Иван Ильич провел вечер, по замечанию Прасковьи Федоровны, веселее других, но он не забывал ни на минуту, что у него есть отложенные важные мысли о слепой кишке. В одиннадцать часов он простился и пошел к себе. Он спал один со времени своей болезни, в маленькой комнатке у кабинета. Он пошел, разделся и взял роман Золя, но не читал его, а думал. И в его воображении происходило то желанное исправление слепой кишки. Всасывалось, выбрасывалось, восстановлялась

У Толстого есть повесть, посвященная истории человека, ощутившего на пороге смерти бессмысленность своей жизни. То, как изобразил великий русский писатель терзания умирающей души, понять нельзя, прочитав краткое содержание. «Смерть Ивана Ильича» (а именно так называется эта повесть) - произведение глубокое, наводящее на невеселые размышления. Читать его следует неторопливо, анализируя каждый фрагмент текста.

Впрочем, тем, кто не желает вникать в безрадостные философские размышления, подойдет и повести. В этой статье - ее краткое содержание.

Смерть Ивана Ильича - главного героя произведения - событие, которое легло в основу сюжета. Но начинается повествование с того момента, когда душа вышеупомянутого персонажа уже покинула бренное тело.

Первая глава (краткое содержание)

Смерть Ивана Ильича стала событием не то чтобы обыденным, но далеко не первостепенным по важности. В здании судебных учреждений, во время перерыва, Петр Иванович - коллега усопшего - узнал о печальном известии из газеты. Поведав другим членам судебного заседания о кончине Ивана Ильича, он подумал прежде всего о том, чем событие это обернется для него и для его родных. Место усопшего займет другой чиновник. Стало быть, появится еще одна вакантная должность. На нее Петр Иванович и пристроит своего шурина.

Стоит сказать об одной особенности произведения Толстого, без которой непросто изложить краткое содержание. Смерть Ивана Ильича, а также последние дни его жизни описаны в повести с позиции главного героя. А тот все время мучается не только от физической боли, но и от мысли, что все вокруг только и ждут его кончины. В этом страшном убеждении Иван Ильич отчасти прав. Ведь каждому из его коллег после трагического известия приходят мысли о предстоящем перемещении должностей. А также чувство облегчения, возникшее от того, что неприятное явление под названием «смерть» произошло где-то рядом, но не с ним. К тому же, каждый подумал о скучных обязанностях приличия, согласно с которыми следует поехать на панихиду и выразить соболезнования.

Как известно, знатоком человеческих душ был Лев Николаевич Толстой. «Смерть Ивана Ильича», краткое содержание которой изложено в этой статье, - проникновенное произведение. Автор изложил в небольшом сочинении судьбу героя, все его радости и терзания. А главное - переосмысление духовных ценностей, которое произошло в последние дни жизни.

Обыкновенная и ужасная история

Читателю понять глубину душеных переживаний Ивана Ильича невозможно, не зная основных данных из его биографии. А потому во второй главе идет речь о жизни главного героя. И только затем во всех красках описывает Толстой смерть Ивана Ильича. Краткое содержание повести - это лишь история жизни и смерти героя. Но, быть может, она вдохновит на прочтение оригинала.

Иван Ильич был сыном тайного советника. Его отец представлял собой одного из тех счастливых людей, которым удавалось дослуживаться до высоких чинов, получать фиктивные места и нефиктивное денежное вознаграждение. В семье тайного советника было три сына. Старший - правильный и удачливый. Младший учился плохо, карьера его не удалась, и вспоминать о нем было непринято в родственном кругу. Средним сыном был Иван Ильич. Учился он хорошо. И уже в студенчестве стал тем, кем впоследствии являлся почти до самой смерти: человеком, стремящимся быть поближе к высокопоставленным чиновникам. Ему это удавалось.

Таков портрет персонажа, который создал Толстой. Смерть Ивана Ильича - это в каком-то смысле не только физическое прекращение его существования. Это также и духовное перерождение. За несколько дней до смерти Иван Ильич начинает понимать, что жизнь его складывалась как-то неправильно. Однако окружающие об этом не знают. Да и изменить ничего уже нельзя.

Женитьба

В молодые годы Иван Ильич имел положение в обществе легкое и приятное. Были и связи с модистками, и попойки с флигель-адъютантами, и дальние увеселительные поездки. Служил Иван Ильич старательно. Все это было окружено приличием, аристократическими манерами и французскими словами. А после двух лет службы он встретился с особой, которая идеально подходила на роль жены. Прасковья Федоровна была девушкой умной и привлекательной. Но прежде всего - хорошего дворянского рода. Иван Ильич имел хорошее жалование. Прасковья Федоровна - неплохое приданое. Брак с такой девушкой представлялся не только приятным, но и выгодным. А потому Иван Ильич женился.

Семейная жизнь

Супружество сулило ему лишь радость. На деле вышло иначе. Сложности в семейной жизни - одна из тем, которые поднимал в своем творчестве Лев Толстой. «Смерть Ивана Ильича», сюжет которой на первых взгляд может показаться очень простым, является сложным философским произведением. Герой этой повести стремился сделать свое существование легким и беспроблемным. Но даже в семейной жизни ему пришлось разочароваться.

Прасковья Федоровна устраивала мужу сцены ревности, она постоянно была чем-то недовольна. Иван Ильич все чаще уходил в отдельный, устроенный им мир. Этим миром была служба. На судебном поприще он растрачивал все свои силы, за что вскоре был повышен по должности. Однако следующие семнадцать лет начальники не удостаивали его вниманием. Желаемое место с окладом в пять тысяч он не получал, так как, по его собственному разумению, в министерстве, где трудился, его не ценили.

Новая должность

Однажды произошло событие, которое повлияло на судьбу Ивана Ильича. В министерстве произошел переворот, вследствие которого он получил новое назначение. Семья перебралась в Петербург. В столице Иван Ильич приобрел дом. На протяжении нескольких лет в семье главной темой стала покупка той или иной детали интерьера. Жизнь заиграла новыми яркими красками. Ссоры с Прасковьей Федоровной хотя и происходили время от времени, но не удручали так сильно Ивана Ильича, как прежде. Ведь у него была теперь хорошая должность и весомое положение в обществе.

Все бы хорошо, если бы не смерть Ивана Ильича. Кратко изложить последние месяцы его жизни можно следующим образом: он страдал и ненавидел всех, кому была неведома его боль.

Недуг

Болезнь пришла в его жизнь нежданно. Впрочем, едва ли к вести о страшном недуге можно относиться хладнокровно. Но случай Ивана Ильича был особенно трагичен. Никто из врачей не мог с точностью сказать, от чего именно он страдает. Это была блуждающая почка или воспаление кишечника, или и вовсе неведомая болезнь. А главное, что ни врачи, ни родные Ивана Ильича не хотели понять, что для него не так важен был диагноз, сколько простая, хотя и страшная правда. Будет ли он жить? Смертелен ли недуг, который причиняет ему столько боли?

Герасим

Стоит сказать, что физические страдания Ивана Ильича были несравнимы с его душевными терзаниями. Мысль о том, что он уходит, причиняла ему невыносимую боль. Здоровый цвет кожи Прасковьи Федоровны, ее спокойный и лицемерный тон вызывали лишь гнев. Ему не нужна была забота жены и постоянные осмотры доктора. Иван Ильич нуждался в сострадании. Единственным человеком, который был на это способен, оказался слуга Герасим.

Этот молодой мужчина обращался к умирающему барину с простой добротой. Главное, что мучило Ивана Ильича, - это была ложь. Прасковья Федоровна делал вид, что супруг всего-навсего болен, что ему надобно лечиться и сохранять спокойствие. Но Иван Ильич понимал, что он умирает, и в тяжелые минуты ему хотелось, чтобы его пожалели. Герасим не лгал, он искренне сострадал исчахшему и слабому барину. И тот все чаще звал этого простого мужика и подолгу беседовал с ним.

Смерть Ивана Ильича

Читать краткое содержание, как уже было сказано, недостаточно для того, чтобы почувствовать глубину повести великого русского писателя. Толстой описал последние минуты в жизни человека столь ярко, что кажется, он вместе со своим героем испытал ощущения души, покидающей тело. Иван Ильич в последние минуты стал понимать, что мучает своих родных. Он хотел что-то сказать, но сил хватило лишь на то, чтобы произнести слово «прости». Он не испытывал страха перед смертью, который стал привычным за последние месяцы. Лишь чувство облегчения. Последнее, что услышал Иван Ильич, - произнесенное кем-то рядом слово «Кончено».

На правах рукописи

ФЕТ Наталия Абрамовна

О ПОЭТИКЕ ПОВЕСТИ Л.Н.ТОЛСТОГО "СМЕРТЬ ИВАНА ИЛЬИЧА"

Санкт-Петербург - 1995

Диссертация выполнена на кафедре русской литературы Новосибирского государственного педагогического университ

Научный руководитель:

Официальные оппоненты:

доктор филологических наук, профессор Я.С.Билинкис

доктор филологических наук, профессор Е.В.Душечкина

кандидат филологических нау доцент Л.Н.Морозенко

Ведущая организация: Институт русской литературы

(Пушкинский I

Защита состоится " ___

на заседании диссертационного совета & 113.05.05 по присужу ученой степени кандидата филологических наук при Росси! государственном педагогическом университете им. А.И.Герценг

Адрес: 119053, Санкт-Петербург. В.О., 1-я линия, д.! ауд. ¿У

С диссертацией можно ознакомиться в фундамента, библиотеке Российского государственного педагогиче университета им. А.И.Герцена.

Ученый секретарь диссертационного совета кандидат филологических наук, доцент Н.Н.К?

ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАБОТЫ

Актуальность исследования поэтики "Смерти Ивана Ильича" обусловлена до сих пор существующим в литературоведении "разрывом" между богатыми и полными исследованиями поэтики Л.Н.Толстого в целом и как бы не учитывающими эти исследования описаниями поэтики данной повести.

"Смерть Ивана Ильича" всегда существовала "в тени" произведений Л.Толстого крупной формы. Небольшая по объему, она служила как бы дополнением к уже выстроенным системам его художественного или религиозно-философского творчества. Критики находили, что ""Смерть Ивана Ильича" ничего не прибавляет после "Войны и мира" и "Анны Карениной" к характеристике художественного таланта гр. Л.Н.Толстого, зато дает очень много для определения его миросозерцания" (Р.А.Дистерло, 1886, с. 149). В свою очередь, философы, реконструировавшие религиозное мировоззрение Л.Толстого, строили свои выводы только на анализе его трактатов и публицистических статей, также считая, видимо, что повесть к ним ничего не прибавляет. Так, почти одновременно с появлением повести, возникает ее философско-критическая, а позже литературоведческая изолированность, которая до сих пор не преодолена.

В советском литературоведении части повести и отдельные стороны ее поэтики многократно привлекались при исследовании общих проблем творчества Л.Толстого. Мы имеем в виду работы Д.С.Мережковского, Ю.И.Айхенвальда, М.А.Алданова, М.М.Бахтина, Л.Я.Гинзбург, Н.Я.Берковского, Е.Н.Купреяновой, Г.Я.Галаган и др.

В целиком посвященных "Смерти Ивана Ильича" работах повесть рассматривается через одну, наиболее принципиальную с точки зрения авторов, категорию художественного сознания Л.Толстого: деталь -Н.П.Еремин, индивидуалистическое сознание - Б.Тарасов, время -Э.Ф.Володин. Эти описания оставляют ощущение неполной адекватности тексту Л.Толстого, хотя бы потому, что ни одно из них не объясняет сшгу его эмоционального воздействия. Сковывающими литературоведов моментами оказываются как раз стремление сохранить строгость и стройность исследования, развернув его из одного

центра, а также сам выбор центральной категории: он совершается интуитивно и в большинстве случаев независимо от общих исследований поэтики Л.Толстого.

Итак, с одной стороны - ни одна серьезная проблема толстовского творчества не была поставлена и решена только на материале "Смерти Ивана Ильича"; с другой - ее целостные описания, стремящиеся найти единый принцип, охватывающий все содержание повести, не достигают этой цели.

На наш взгляд, это противоречие снимается расширением исследовательских рамок. Мы исходим из того, что "единство текста (как правило, амбивалентное, внутренне противоречивое), ранее искавшееся в его имманентной сердцевине, теперь предполагается охватывающим и то, что вовне. Спроецированное на множество контекстов, произведение предстает как комплекс акций, направленных на те или иные явления жизни и искусства. Характерный исследовательский жест - "А что, если прочесть текст А с текстом Б в руках?!" - нацеливается теперь на выявления того действия, которое в тексте А учинено над текстом Б; и этот жест воспроизводится несколько раз, с тем чтобы установить, какие поступки совершены одновременно и по отношению к текстам В, Г, Д" (А.К.Жолковский, 1992, с.7).

"Смерть Ивана Ильича" рассматривается в диссертации в контекстах других жанров и других видов искусств. Помещая повесть в заведомо неоднородные контексты притчи (другого жанра) и кино (другой вид искусства), мы стремимся к тому, чтобы исследовательские рамки не стеснили объемности толстовского текста и высветили его не рассмотренные прежде грани. Этим преодолевается и та отьединенность повести, о которой мы говорили выше. Текст повести предстает при таком подходе сложным единством, образующимся из взаимодействия разных по происхождению и времени возникновения текстовых структур (от традиционных жанров - притчи - до прообразов только складывающегося кинематографа). Особую важность при этом приобретает вопрос о том, насколько преднамеренно автор конструирует различные слои и уровни текста. Поэтому в отдельной главе диссертации рассматривается проблема

соотношения сознательного и бессознательного начал в творчестве позднего Толстого.

Контексты, в которых рассматривается "Смерть Ивана Ильича" (жанр притчи, кинематограф и чувственное начало в поэтике Л.Н.Толстого), укреплены литературоведческой традицией. Еще дореволюционная критика создала несколько образов писателя, в которых критики завершали и сводили в целое (им становился образ) свои ощущения от толстовского творчества. "Простой иудей первого века, ожидающий в знойной пустыне слова великого Учителя жизни" (В.Г.Короленко, 1927, с.45) скрыто присутствует в главе о притче; языческий Пан с любовью к своей телесной жизни и с "душой-язычницей" (Д.С.Мережковский) угадывается как прообраз "телесной поэтики", а с кинематографической поэтикой связан Модернист В.В.Набокова.

В цели и задачи исследования входит: выяснить как преломляется в структуре повести общее представление о противоречивости писателя; как связываются в ней толстовский рационализм и принцип эмоциональной заразительности произведения, провозглашенный самим Толстым; в какой степени повесть, создаваемая в годы перелома одновременно с Народными рассказами, является, как и они, "экспериментальным" в плане поиска новых форм текстом. Научная новизна состоит в принципиально новом взгляде на определенный круг проблем и вопросов, разрабатываемых современным толстоведением. В частности, по-новому решается вопрос о взаимоотношении философского и художественного начал творчества Л.Н.Толстого; при этом предлагается новая трактовка природы противоречий внутри художественной системы писателя. Концепция, изложенная в диссертационном сочинении, позволяет объяснить индивидуальное своеобразие творческого метода позднего Толстого и открывает новые перспективы для дальнейшей работы в этом направлении.

Практическая значимость. Результаты диссертационного исследования могут быть использованы при подготовке вузовских лекционных курсов, спецкурсов и спецсеминаров, практических занятий по истории русской литературы и теории литературы, а также истории и теории кино. Кроме того, сделанные в работе выводы могут

использоваться в дальнейших исследованиях, посвященных изучению проблем творчества Л.Н.Толстого.

Апробация результатов исследования. Основные положения диссертации были изложены на научной межвузовской конференции (Томск, 1988) и межвузовской конференции по проблемам высшего образования (Новосибирск, 1993), отражены в четырех публикациях. Диссертация обсуждалась на заседании кафедры русской литературы РГПУ им.А.И.Герцена и заседании кафедры русской литературы НГПУ.

Структура диссертации. Работа состоит из введения, трех глав, заключения и библиографии. Каждая глава снабжена комментариями. Библиографический список включает 163 наименования.

Во введении обосновывается актуальность темы исследования, формулируются цели и задачи работы, раскрывается ее научная и практическая значимость, определяются методологические и теоретические основы диссертации, намечаются пути решения исследовательских задач.

В первой главе "Смерть Ивана Ильина как притча" рассматриваются идеальные значения, выражаемые в повести через и с помощью вещей. Впервые ключевой для повести образ смертельной болезни появляется у Л.Толстого в "Исповеди" (1879). Обращение к готовому, легко воплощаемому образу для того, чтобы через подобие уму охарактеризовать нечто иное, непредставимое и "не допускающее знакового выражения" (НЛ.Мусхелишвили, Ю.А.Шрейдер, с.101), воспроизводит логику Евангельских притч: "Подобно есть Царствие Небесное закваске, зерну и т.д.".

Описанию образов собственно толстовской притчи предшествует анализ библейских архетипов в тексте повести: Лазаря, воскрешенного Иисусом на пятый день после смерти; судьи (притча о неправедном судье, Лк. XVIII, 2-8); фарисея и мытаря (Лк. XVIII, 10-14); Иова и Христа. Каждый из них существует в космосе культуры

как образ идеи или события, изменившего этот космос.

Мы показываем, что Л.Толстой существенно трансформирует эти идеи: возможность "беззаконного закона" (Н.Л.Мусхелишвили, Ю.А.Шрейдер, с.101), демонстрируемая в притчах о неправедном судье и о фарисее и мытаре для того, чтобы потрясти сознание слушателей, заставив их изменить сам способ понимания, превращена у Л.Н.Толстого в картины обязательного и неотвратимого возмездия "неумолимой силы", одной и той же для Ивана Ильича и Анны Карениной. После сопоставительного анализа эпизодов "Смерти Ивана Ильича" и "Анны Карениной" делается вывод о том, что действия неумолимой силы, "возвращающей" человеку каждый его выпад, являются ожившим механизмом категорического императива, обучающего героев Л.Н.Толстого этической заповеди: "Относись к другому так, как ты хочешь, чтобы он относился к тебе". Таким образом, поэтика Л.Н.Толстого моделирует этическое, а не религиозное сознание.

Еще одно проявление толстовского волюнтаризма редактирование им поведения Библейских героев. Реальные участники истории превращаются Толстым в персонажей собственного творчества. Мы иллюстрируем это двенадцатой главой повести. Агония Ивана Ильича, имеющая сходство с крестными муками Христа, завершается произносимым кем-то "над ним" словом "Кончено". Почти то же самое слышит Николай Левин. В своем "Объединении и переводе Четвероевангелия" Л.Н.Толстой исправляет произнесенное Христом на кресте "Свершилось" (Иоан. 19,13) на свое "Кончено", заставляя Иисуса говорить так, как автор и покорно повторяющий за ним Иван Ильич.

Первым здесь должен быть назван образ "болящего, страдающего тела" как реального (в противоположность мнимому) бытия.

Страдающее тело - образ греховного бытия, наказываемого Богом и - одновременно - образ греховного мира, за который страдает невинное тело праведника. Актуальность второго смысла подтверждается, например, текстами "Народных рассказов": "Все, что мы сделаем другому человеку, мы то сделаем Ему... Когда мы

насилуем людей и вымещаем на них злом за зло, когда мы мучаем людей и проливаем кровь человеческую, разве мы не истязуем Господа нашего, того, который сказал нам - не противиться злому".

Оба смысла объединяются темой пути к истине. "Иную притчу сказал Он им: Царство Небесное подобно закваске, которую женщина взявши положила в три меры муки, доколе не вскисло все" (Мф. 13,33). "Процесс вскисания есть процесс распада, ... и в этом смысле имеет сродство с разложением и гниением, с тем, что относится к смерти". Таким образом, путь к Истине (Богу) проходит через нечистое, предел которого - позорная смерть, знаком которой является гниение. Этот же путь проходит и Иван Ильич, но библейские знаки (гниение) обнаруживаются в виде "легкого запаха разлагающегося трупа", чувствуемого Петром Ивановичем, и в виде атрибута "живых мертвецов": запах изо рта жены. Гниющее тело мертвеца вырастает в уродливое, неприличное, нагое тело истины а "белое, холеное" тело жены становится знаком обмана.

Тело истины - наго. Иван Ильич пытается срывать одежду, которая "давит и душит его". "Наг вышел я из родимых недр и наг возвращусь назад" (книга Иова).

У Толстого наги сироты и ангелы, сброшенные на землю ("Чем люди живы"). Нагота здесь обозначает небесное отцовство и -одновременно - земное сиротство: "Перед лицом вечности все должны разоблачиться от всего тленного и стать нагими. И понятна отсюда пустота души, лишившейся большей части своего внутреннего содержания". Но у срывания одежд есть еще одно значение: "Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их" (Мф. 7,13). "Узкий размер всего номера" подчеркивается в Арзамасском ужасе. "Чем больше живешь, тем становится короче и время, и пространство: что время короче, это все знают, но что пространство меньше, это я только теперь понял. Все кажется меньше и меньше, и на свете становится тесно... Человек всегда стремится к тому, чтобы вытти из своих пределов... Всегда одно в ущерб другого: он только растягивает мешок, в котором он сидит". Мешок, в который просовывает Ивана Ильича "невидимая, непреодолимая сила" - не только метафора материнского лона, но и определенность человека своим телом, материальностью вообще. Смерть поэтому, конечно,

"рождение в жизнь вечную", но описываемое как "вытряхивание из мешка", из мешка пространства-времени и даже из мешка своего тела. В связи с этим вспомним, что ударился Иван Ильич, драпируя гардину; герою "Записок сумасшедшего" не дает покоя окно с красной занавеской; в гостиной Головиных вдова Ивана Ильича "зацепилась черным кружевом черной мантилии за резьбу стола"; а "Петр Иванович вспомнил, как Иван Ильич устраивал эту гостиную и советовался с ним об этом самом розовом с зелеными листьями кретоне".

Занавески, гардины, обои, мантилии - это все виды пологов,завес. "Завеса есть метафора смерти, лона". Одновременно это покрывало Майи. "Есть два очень грубые и вредные суеверия..., что мир, хахим он нам представляется, и наша жизнь, то есть закон нашей жизни, определяется нашим отношением к этому миру" (Л.Н.Толстой, т.57, с.72).

Внутри "пологов" выделяются в отдельную группу кружево, пуф, мешок. Уже в звуковой оболочке слово "кружево" соединяет "круг" и "ужас". Зацепившееся кружево, которое нужно, но не легко отцепить, впервые появляется в "Анне Карениной" после безмолвного признания Анны Вронскому: "Анна Аркадьевна отцепляла быстрою рукой кружево рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что говорил, провожая, ее Вронский" (ч.2, гл.7).

Кружево в сочетании с "восхищением" (исконное значение глагола "восхищать" - похищать, уловлять) создают образ пойманной в сети Анны. Не случайно поэтому многократно повторяемое затем ею и Вронским слово "разорвать".

В "Смерти Ивана Ильича" кружево выступает в паре с "расстроившимся пружинами и неправильно подававшимся под сиденьем пуфом". Они оба "цепляют" и не пускают людей, т.е. выполняют роль уловок, к которым прибегают при лжи. Ряд обволакивающих поверхностей, от которых не отделаться и из которых не выпутаться грешному человеку, завершает черный мешок, в который не может пролезть Иван Ильич, - обманность времени и пространства, а вместе с ними и телесной формы существования человека.

"Мучительная и безжалостная сила" возмездия выступает в повести в образах механического неодушевленного движения.

Таким образом, притча Л.Н.Толстого строится из следующих образов:

(1) болящее, страдающее и нагое тело - истинное бытие и путь к нему через переживание (как изживание) своей греховности;

(2) завесы и пологи (гардины, обои, занавески, платки) -ширмы, на время отделяющие человека от истины;

(3) сети (кружево, пуф, мешок) - обман и ложь, сопротивляющиеся разоблачению и затрудняющие движение к истине;

(4) камень, винт, вагон (железная дорога) - образы неодушевленного движения и двигающей их неумолимой силы, то есть возмездия;

(5) муха, адский червь (слепая кишка) - грех и расплата за него.

Образы толстовской притчи почти не совпадают с традиционными, хотя находятся на разном расстоянии от них: группы (1), (2) и (5) еще имеют прообразы в духовной культуре, а (3) и (4) являются собственно толстовскими. В осуществленной таким образом деформации традиционного жанра просматривается общая модель взаимоотношений Л.Толстого с христианской культурой. Ощущая невозможность принять ее как данность, он начинает ее исследовать, чтобы исправлять. Это, в конечном счете, приводит к переписыванию Евангелия и приспособлению христианских истин к своему собственному мировоззрению.

Глава 2. Кинематографическая поэтика повести "Смерть Ивана Ильича"

"Смерть Ивана Ильича" закончена в 1886 г. Поэтому мы не можем говорить о влиянии кинематографа на поэтику повести. Но если принять, что образ может складываться не только как "подобие" существующему и готовому, но и как его предвосхищение, что зреющее в истории человеческого духа новое мировосприятие сгущается в образы, неожиданно возникающие в уже сложившихся видах творчества, раньше, чем в отдельный вид искусства, то можно попытаться увидеть кинематограф как бы накануне своего рождения и в поисках собственного языка. В этом смысле мы будем говорить о кинематографических образах и кинематографичное™ "Смерти Ивана

Ильича". (Говоря "кино", мы имеем в виду только немое кино).

Наши рассуждения в этой главе основаны на анализе сцены битвы Петра Ивановича с пуфом и отцепления Прасковьей Федоровной кружева из 1-ой главы повести. Стилистическая спаянность эпизода осуществляется его ритмом, или одинаковостью синтаксической структуры реплик с общей семантикой - "обладание чем-то". Она -одна из важнейших смыслообразукицих всего повествования, и в частности, 1-ой главы.

Внутреннее движение анализируемой сцены состоит в частичном "освобождении" из-под власти человека предмета, на который переносится действие (III): в предложениях 1 - 3 он абсолютно пассивен и только воспринимает достигающее его действие; в предложении 4 появляется более активный творительный орудийный -"черным кружевом", а в 5 и 7 пуф становится самостоятельным субъектом действия, при этом оживая.

"Чем яснее мы осознаем, что предметы неумолимо существуют как конкретное и чем больше существования мы находим в них, тем более существования отпадает от нас, тем более убывает моего "я"(Ю.С.Степанов, 1973, с.18).

Живое только изображает свое существование; кажется, а не существует. Ощущение "призрачности" и разъединенности самоощущения (себя как эмоционально-телесного единства) и самовыражения (внешнего проявления этого единства, например, жест) - первый момент кинематографического мироощущения, вводимый Л.Н.Толстым.

Невозможность почувствовать собеседника, то есть увидеть его реакцию на себя, лишает толстовских героев и самоощущения (потому что мы точно знаем, что существуем, только по тому, что отзываемся в другом). И эта "перегородка", мешающая ощутить себя живым, имеет в кино свою параллель: актер кино и зритель существуют в разных пространственно-временных континуумах.

Действие, разыгрываемое Прасковьей Федоровной и Петром Ивановичем, совершенно бессловесно. Героям не только не удается поговорить. Терпит фиаско и их постоянно осуществляемое "перекладывание" себя в предмет (см. синтаксическую структуру отрывка). Это желание отождествиться с вещью есть стремление к окончательному воплощению (потому что вещь реальна в отличие от

кажущегося человека). Но превращение человека в стопроцентную материю невозможно: есть смерть, и она кладет неодолимую преграду между смертным человеком и бессмертной вещью.

Прасковья Федоровна и Петр Иванович полностью осмеяны именно потому, что они несовершенны как с точки зрения "идеального", "гармонического" человека, так и с "точки зрения" вещи. Тем не менее в своей попытке "слияния" человека и вещи Л.Н.Толстой опять предвосхищает кино. Мы опираемся на исследования З.Кракауэра, В.Пудовкина, А.Пиранделло, характеризующих интересующую нас сторону кинообраза.

Взаимодействие человека и вещи происходит в рамках комической ситуации (В.Я.Пропп, 1976, А.Бергсон, 1992). "Мы смешны тогда, когда внешние, физические формы проявления человеческих дел и стремлений заслоняют собой их внутренний смысл" (В.Я.Пропп, с.ЗО). Акцент на "внешние, физические формы" падает в разбираемой сцене из-за ее немоты. Но можно и более точно определить смешное. По А.Бергсону, комично "живое, покрытое слоем механистичности" (А.Бергсон, с.31). В наших примерах, будь то трюки Чарли Чаплина или пуф Прасковьи Федоровны, скорее, наоборот: комично неожиданное, таящееся в механическом. Внезапное оживление мгновенно превращает вещь в актера, изображающего себя и - еще что-то. Тем самым вещь приобретает способность партнерствовать с человеком. Комическое в сфере этого партнерства всегда связано с неожиданным движением неподвижного.

Находясь в пространстве комической ситуации, обнажающей кинематографичность разбираемой нами сцены, мы можем понять, почему Л.Толстой буквально "обрывает" нарождающуюся поэтику, не пользуется ее приемами вне данного эпизода и тем самым не дает ей сложиться в целое.

Комическая ситуация Л.Толстого почти уничтожается характером вызываемого ею смеха. Ни Прасковья Федоровна, ни Петр Иванович не смеются. Посмеяться над своей привязанностью к вещам и тем самым от нее освободиться им не дано. Поэтому над ними смеется автор, уничтожая их самих за эту привязанность.

Люди для Л.Толстого строго делятся на тех, кто смеется, и тех, над кем смеются, а осмеяние представляет собой обнаружение и обличение порока почти в этимологическом смысле этих слов:

"выведение" порока наружу, обнаружение его образа, в котором он (порок) виден как окружающим (смех), так и самому себе (стыд). Порочное таким образом уличено и разоблачено, превращено в стыд и раскаяние осмеиваемого. Но не уничтожено. Можно осознавать свой грех и быть не в состоянии "выйти" из него. Толстой написал об этом повесть "Дьявол". Так культура разума, не доверяющая чувству и телу (смеху над пороком в себе) и "выводящая" исправление грехов в область нравоучительных наставлений, оказывается бессильной перед "материально-телесным низом". И чем она бессильнее, тем сильнее страх и недоверие к нему. И чем сильнее страх и недоверие, тем бесконтрольнее заполняет эта материя пространство толстовской повести.

Попыткам обрести бессмертие через владение (обладание) бессмертными вещами Л.Толстой противопоставляет в центральной 6 главе повести и еще раз - в главе 10 отождествление с совсем другими вещами: "Вспоминал ли Иван Ильич о вареном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки. "Не надо об этом... слишком больно", -говорил себе Иван Ильич и опять переносился в настоящее" (гл.10).

Это пробуждение души и переживание обретения утраты мы сопоставляем со стихотворениями А.Фета "Когда мои мечты за гранью прошлых дней", "Сияла ночь. Луной был полон сад", "Alter ego", выявляя сходство лирического чувства приведенного выше отрывка и названных стихотворений.

Тем самым мы еще раз устанавливаем границу толстовской кинематографичное™: описание истинного переживания Л.Н.Толстой доверяет испытанной и традиционной поэтике лирического стихотворения.

Но кинотеория также отрефлектировала момент перехода от уникальной вещи - к репродуцированной. Это сделал В.Беньямин, исследовавший в 1930-х годах структуру восприятия произведения искусства и шире - вещи и изменения этой структуры в момент возникновения кино. Его работа привлекается нами для создания

историко-культурной перспективы и выявления в собственно толстовском описании вещи черт других видов и родов искусств.

Во 2-ой главе работы показано, как из просвечивающих ширм "белого квадратного ужаса" и пещеры Платона, активно присутствовавшей в сознании художников конца прошлого века, в повестях Л.Н.Толстого 80-х гг. почти складывается модель и образ киноэкрана и некоторые элементы киноязыка. К ним относятся:

1. Образы неодушевленного движения. В кино ощущение призрачности и механистичности происходящего создается оттого, что пространственно-временные континуумы зрителя и актера ни в одной точке не пересекаются.

2. Построение комической ситуации путем уплотнения реальности, то есть переводом смысла - в изображение.

3. Абсолютный, то есть незнаковый характер материи, живущей по своим собственным законам во времени.

4. Многочисленные трюки с вещами и оживление вещей: актерство вещи.

5. Буквализация метафор, связанная у Л.Н.Толстого с его неприязнью к условностям вообще и к условности знака в частности, а в кино - с попыткой создания всеобщего языка, понятного каждому, то есть, в сущности, с тем же стремлением к уменьшению условности.

Третья глава "Чувственное и рациональное в поэтике повести" состоит из двух параграфов.

Параграф первый - "Поэтика телесности". Цель данного параграфа - выявление выразительных средств, создающих сильнейшее эмоциональное воздействие повести. Их совокупность названа нами "телесной поэтикой".

Несмотря на общее представление о Л.Н.Толстом как о писателе идеологическом и тенденциозном, способном даже нарушить требования художественной правды ради пропаганды своих идей, сам Л.Н.Толстой никогда не ставил идеи в художественном произведении выше чувства, что затем получило и теоретическое обоснование в его трактате "Что такое искусство": "Деятельность искусства основана на том, что человек, воспринимая слухом или зрением выражения чувства другого человека, способен испытывать то же

самое чувство, которое испытал человек, выражающий свое чувство..."; "Искусство начинается тогда, когда человек с целью передать другим людям испытанное им чувство снова вызывает его в себе и известными внешними знаками выражает его" (гл.5).

Разуму отводится роль "критика" уже проявленных чувств, разделения их на "более добрые", то есть "более нужные для блага людей" и "менее добрые" - и в зависимости от преобладания в произведении искусства тех или других - его окончательной оценки. Рецензирующая чувства роль разума явно вторична, на первый план выдвигаются чувства, или, что точнее с точки зрения сегодняшней психологии, эмоционально-телесные реакции (которые разум, осмысливая, превращает в чувства).

Принципам "передачи другим испытанного писателем чувства" или, как резче сказано в другом месте - "заражения" им, обосновывается осуществляемый в повести принципиальный увод читателя от логических раздумий и погружение его в область чувственно переживаемого. Грань между текстом и читателем размывается. Текст буквально навязывает читателю определенное состояние, и через него - отношение к происходящему.

Используемые при этом Л.Толсгым приемы "захвата" читателя сходны с элементами "чувственного мышления", описанного в работах Леви-Брюля, К.Леви-Стросса, В.Тернера и других исследователей "примитивных" культур: 1. Все эмоциональные состояния героя изображаются как его телесные реакции: отвращение - как отворачивание лица, ненависть - невозможность или нежелание смотреть. Связь эмоции с физическим жестом закреплена уже во внутренней форме слов, следовательно, в данном случае Л.Толстой возвращается к древнему образу чувства. 2. Иван Ильич пытается "заговорить" почку или слепую кишку. В работе показано, что неудача заговора связана как раз с нарушением его правил, с неправильностью языка, используемого Иваном Ильичем. 3. Гнев героя есть имитация телом собственной смерти с тем, чтобы мир (точнее, ненавидимые им в этом мире) перестали для него существовать. 4. "Животное начало" в человеке изображается Л.Толстым животными чертами в человеческом облике или сравнением человека с животным. Особенно устойчиво отождествление страсти и плотского греха с

лошадью. С ней сравниваются маленькая княгиня в "Войне и мире", Анна Каренина, жена Позднышева ("Крейцерова соната") и... Иван Ильич. Все эти женщины погибают нераскаявшимися и непрощенными, их мертвые лица искажены (черта "животности"), а оставшиеся в живых близкие обрекаются их смертью на вечные муки совести. Иван Ильич - первый, кому смерть возвращает человеческое, не искаженное грехом лицо. Это также сходится с классическими физиогаомиками. См., например, интерес Лафатера к изучению умирающих и "масок смерти", якобы "возвращающих человеку его истинную физиогномию" (М.Б.Ямпольский, 1989, с.79). 5. Текст повести полон изображениями человеческого тела. В просмотренных нами рукописных редакциях и вариантах повести телесность еще гуще. Зрелище человеческого тела одновременно притягательно и ненавистно всем прозревающим героям повести. Из второй черновой редакции Л.Толстой вычеркивает принадлежащую Петру Ивановичу (тогда еще - Михаилу Семеновичу Творогову) фразу о завораживающем его виде мертвеца.

Тело у Толстого есть облик смерти. Смерть заполняет все межпредметное пространство повести: ее невещественное присутствие обнаруживается в злобе и страхе Ивана Ильича, в многочисленных вещах-ширмах, поставленных, чтобы отгородиться от нее, и в самой плотности человеческого тела, являющейся видимой нам границей смертности: "Жизнь, изображаемая смертью, явлена в феномене человека как Божьей твари: бессмертная душа, оплотненная (означенная, изображенная) смертным телом" (К.Г.Юсупов, с.35).

Поэтика повести представлена в работе как система вовлечения читателя в круг состояний смертельной тоски и тревоги, испытываемых героем. Поэтому эти состояния являются не темой и предметом изображения, "охлажденными" формотворчеством эстетически внеположного этим чувствам автора, а тем началом, из которого и в борьбе с которым развертывается форма произведения.

Логика движения повести состоит в последовательном обнаружении смерти в том, что кажется жизнью, а образ, инициирующий эту логику - она (курсив Л.Н.Толстого) - смерть, глядящая на Ивана Ильича сквозь ширмы, "которые не столько разрушались, сколько просвечивали, как будто она проникала через все, и ничто не могло заслонить ее".

"Шаговое" приближение к смерти составлено из контрастного сопоставления жизни и смерти с обязательной ударностью последней и "отказных" движений (С.М.Эйзенштейн), отражающих в своей структуре эмоциональную неприемлемость и логическую антиномичность смерти.

Кроме того, так понятый механизм отказного движения, включая потрясенное сознание, есть модель эмоции неудовлетворенности, которой перенасыщена повесть. И общее тематико-выразительное движение повести ("проступание смерти сквозь все покровы"), и его динамическая модель - отказное движение - "вдохновляются" этой эмоцией и являются воспроизведениями ее структуры. Рассматривая далее метафору "белого света смерти", освещающего истину умирающим героям Л.Толстого, мы приходим к выводу, что причастностью к истине Л.Толстой называет способность видеть ложь. Толстовское обличение лжи происходит в тех же интонациях, синтаксических конструкциях и имеет ту же логику развития, что и эмоциональное переживание надвигающейся смерти, поэтому оно является авторской попыткой рационализации и преодоления этого переживания.

Целью данного параграфа было исследование механизмов эмоционального воздействия текста повести на читателя. Сознательность и продуманность способов этого воздействия позволила объединить их в особый принцип поэтики, названный в работе "поэтикой телесности". В ходе исследования мы установили, что роль эмоций в структуре повести еще выше, что такие рациональные уровни текста, как сюжет и мотивная структура, а также аксиологическая тема правды и лжи также имеют эмоциональную подоплеку и своей структурой воспроизводят эмоцию неудовлетворенности.

Вопрос о степени отрефлектированности этого момента автором и связанный с ним другой - об авторской интерпретации эмоциональных комплексов - будут предметом дальнейшего исследования.

Во втором параграфе - "Проблема автора и героя" рассматриваются варианты собственно толстовской рационализации эмоционального содержания повести. Они в большой степени определяются общим характером рационализма Л.Н.Толстого. М.М.Бахтин называет сознание умирающих героев Толстого "уединенным": "Смерть он (Л.Н.Толстой - Н.Ф.) изображает не только

извне, но и изнутри, то есть из самого сознания умирающего человека, почти как факт этого сознания. Его интересует смерть для себя, то есть для самого умирающего, а не для других, для тех, которые остаются" (М.М.Бахтин, 1979, с.314). В работе выдвигается принцип атомарности всех персонажей повести. Ее принципиальность и необходимость заключается уже в резкой оценочное™ незыблемой в художественном мире Л.Толстого оппозиции "внешнее - внутреннее". Внешнее противопоставляется внутреннему (отношения между ними строятся у Л.Н.Толстого всегда - по принципу "или" и никогда -"и") как мнимое - реальному, видимость - сути. Движение "внутрь" означает, таким образом, движение к истине, в суть.

"Внутреннее пространство" и "объемность" героев проверяется у Л.Н.Толстого их отзывчивостью (способностью реагировать на...) и наличием чего-то внутри. Вещь кому-то принадлежит, душа (тело) что-то в себе содержит. Нечто, находящееся внутри Ивана Ильича ("что-то... неслыханное, что завелось в нем и, не переставая, сосет его") выступает гарантом этого содержания, измеряемого не протяженностью, формой или границами, а переживанием. Боль - самовыражение внутреннего, то, через что это внутреннее ощущает себя. Момент непосредственности чувства и его полной сосредоточенности в восприятии уничтожает возможность лжи. Так, по Л.Толстому, и должна переживаться истина.

Иван Ильич находится внутри своего чувства. Отчаяние его представляется всеобъемлющим и абсолютным. В действительности границей отчаяния является сама неудовлетворенность героя. Но Иван Ильич ее как бы не замечает. Так Л.Н.Толстой сохраняет ему искренность и единство. Иван Ильич искренен, поскольку говорит то, что чувствует, и неправдив, поскольку приписывает свои ощущения объективной действительности.

Парадокс "искреннего, но неправдивого героя" - следствие запрета на выход за границы своего сознания. Герой Л.Толстого не может произвести самопроверки, осуществляемой в рефлексии, так как всякое удаление от внутреннего приводит к его искажению. Поэтому подтверждение правоты героя организуется в повести по-другому: постепенным сближением и затем слиянием точек зрения автора и

героя. В работе описывается постепенное сближение автора с героем и отмечено, что оно "наслаивается" на биографическую близость И.И.Головина и Л.Н.Толстого, которая не ограничивается сюжетным рядом, но распространяется даже на интимные чувства и их вербальные выражения. Другим следствием отсутствия самоконтроля сознания представляется разрыв между чувствами и действиями героя и их интерпретацией, предлагаемой автором. Искажающая авторская интерпретация эмоций героя выглядит последовательной и системной.

Самое значимое расхождение находится в финале повести. Фигура Васи/Володи являет собой удивительную трансформацию отцовской любви "подсознательно-архаическим" началом. Он - единственный, кто "понимал и жалел", кто за руку перевел Ивана Ильича из мира живых в царство мертвых, - предстает бессловесным прячущимся существом.

Появление снизу, тайное прикосновение и "ужасная синева под глазами" (пустые глазницы мертвецов) - черты хтонического существа. Гимназистик также обладает "шаманской" двусторонностью, видя тот и этот мир. Через него тот мир можно увидеть. Взгляд Васи/Володи страшен Ивану Ильичу: он видит неминуемость смерти. Мировоззрение "позднего" Л.Н.Толстого отводит ребенку именно такое место: дети - бессмысленное продление жизни (Л.Н.Толстой считал, что, когда люди достигнут совершенства, они прекратят рождать новых), знак недостаточного совершенства родителей, иначе говоря, их греховности. В этом смысле появление ребенка действительно ведет к смерти родителей.

Подсознательно и сознательно ребенок связывается со смертью. Что же происходит в последней сцене? Фигура незрячего человека, "кидающего" руками до тех пор, пока не попадет (ся) кто-нибудь -напоминает водящего в жмурки. А.А.Потебня показал, что игра в жмурки обозначает похищение детей смертью. Кроме того, жест Ивана Ильича - рука, попадающая на голову сына, совпадает с картиной смерти из стихотворения А.Фета "Смерти": "Пусть головы моей рука твоя коснется". Подсознательное спасение героя не своей, а чужой смертью, и совершаемая при этом сознанием спасительная подмена является действительным содержанием толстовской противоречивости, внешним выражением которой в повести выступает усматриваемое исследователями несоответствие ее финала и основного текста.

Итак, особенностями толстовского рационализма объясняется "заместительный" и "рецензирующий" характер сознания автора. Л.Н.Толстой "надстраивает" свои интерпретации над совсем другое описывающим текстом (см. анализ сцены смерти героя), не дает сложиться в систему образам нарождающейся кинематографической поэтики только из-за содержащегося в них элемента формальной игры (гл.2), переписывает евангельские сюжеты и создает собственные тексты в освященных и закрепленных традицией жанрах (гл.1).

В заключении диссертации подведены итоги.

В работе осуществлено несколько прочтений повести "Смерть Ивана Ильича". В результате исследования повесть предстала сложной и неоднородной структурой, несущей в себе следы сложившихся в разное время образов культуры (библейские архетипы и структура притчи, лирическое переживание А.Фета и праведники традиционной духовной культуры), с каждым из которых у Л.Толстого складываются особые отношения. Некоторые моменты истории этих отношений нам удалось проследить.

Рассматривая поэтику одного произведения писателя, мы широко обращались к другим его текстам, хронологически расположенным на совершенно разном расстоянии от повести. Во всех них обнаруживаются не сходные, а тождественные мотивы, сцепления, образы и целые эпизоды. Они существуют в разных комбинациях, в одних сюжетах представлены полно, а в других - частично. Но в целом можно говорить о том, что Толстой принадлежит к тому типу художников, которые много раз переписывают свои собственные впечатления.

Образование значений в его текстах происходит сходно с описанным К.Леви-Строссом принципом калейдоскопа, "в котором осколки различных строительных материалов подвергаются бесконечной аранжировке, проходят через множество зеркальных отражений и в результате превращаются в уникальные фигуры (модели)" (цит. по: Б.М.Гаспаров, 1984, с.329).

Реконструкция этих значений может создать новые основания для описания поэтики Толстого в целом.

а) Дворкина H.A. Код и текст "Воскресения"//Материалы научной студенческой конференции. - Новосибирск, 1986. - С.81-87.

б) Дворкина H.A. Проблема смерти в повести Л.Толстого "Смерть Ивана Ильича"//Проблемы метода и жанра. Тезисы докладов межвузовской научной конференции. - Томск, 1988. - С.118-119.

в) Дворкина H.A. Жанры исповеди и притчи в повести Л.Толстого "Смерть Ивана Ильича"//Русская литература XI-XX веков. Проблемы изучения. Тезисы докладов. - Спб., 1992. - С.25-26.

Повесть Толстого «смерть Ивана Ильича». Ее начинаешь смехом, а заканчиваешь печалью и глубокими размышлениями.
Улица, карета, подъезд, передняя, комната, гроб, мертвец..., медленно подводит нас автор к центральному персонажу.
Толстой обнажает ритуал похорон со всей откровенностью, и уж видишь черты близких знакомых, делающих вид сострадания, и черты собственные обнажаются с такою же реалистичностью.
«Каково, умер; а я вот нет, - подумал или почувствовал каждый».1 Каждый радуется, что это случилось не с ним, будто с ним этого не случится, и совместно с этим в глубине каждого рождается вина живущего.
Как-то странно все это наблюдать со стороны: Лев Николаевич вдруг описывает не страдания близких, а «лицо Шварца с английскими бакенбардами», как «вся его худая фигура во фраке имела изящную торжественность», как «Петр Иванович пропустил вперед себя дам», какую он испытывал неловкость возле пуфа во время общения со вдовой. Мы видим притворство, слышим мысли, шепот. Люди продолжают жить вопреки смерти, возле нее, вот она уже рядом, но никто не обращает на нее внимания, люди из приличия делают лица, совершают обряды, которые кажутся им правильными и необходимыми. И главного героя совсем не жаль, потому что нет живых, которые испытывают потерю. Есть мальчик-гимназистик, в его лице мы видим страх, но не видим боль потери, она безусловно есть, однако Лев Николаевич обходит это стороной. Странно, что никто здесь не задумывается о смерти, будто ее нет, но тем не менее она в центре событий, в центре зала. Лишь мальчик боится ее, другие же заняты насущными проблемами и заботами, бегут от навязчивой мысли.
Все это контрастирует с центральным событием повести- смертью. Все это кажется нелепым, неважным, в сравнении с ней.
И в то же время Толстой будто описывает не восемьдесят второй год, а именно сегодняшний день, будто именно сегодня он заглянул на кладбища, на панихиды. Отчего ж так?
Люди остаются людьми, и ничего больше. Никто не знает, как по-настоящему нужно реагировать на смерть, как нужно жить с ней, и нужно ли. До сих пор человечество пугает мысль о смерти, и мы гоним ее, что есть силы, бежим в работу, в отношения, в быт, в азартные игры, в общем, кто во что горазд.
Человек совсем не хочет подумать о душе, которая живет в теле, итак слишком малый срок. Душа знает, что должна приготовится к вечности, но для нее невыносимо тяжело думать о самой себе и оставаться наедине.
Суета сует, говорил Екклесиаст, но нам как раз и необходима эта суета, «которая развлекала бы нас и не давала места столь неприятным мыслям»2.
Лишь единицы останавливаются и встречаются с реальностью лицом к лицу, подпускают ее, заглядывают в бездну, ужасаются, но затем и принимают.
Поминки сегодня по большей своей части ничем не отличаются от поминок Ивана Ильича. Люди плачут, скучают, пытаются проникнуться, жалеют себя, жалеют тело, лежащее во гробе, потом крестятся приличия ради, или наоборот, «стараются не поддаваться удручающим впечатлениям».
Похороны зачастую показывают нам наше отношения к смерти, к жизни. Люди стараются быть такими, как все, как принято, чтоб не выделяться, чтоб не осудили, и на похоронах отчего-то порой это становится особенно важно. Эта массовость и правильность убивает всякую искренность и настоящесть.
«В смерти других,- пишет философ Мартин Хайдеггер,- нередко видят общественную неприятность, если даже не бестактность, от которой общественность должна быть избавлена».3
Лев Николаевич обнажает перед нами мысли героев. Петр Иванович расстроен, что опоздает вечером на игру, вдова озабочена получением денег.
«Наследство имеет в себе сторону глубоко безнравственную: оно искажает законную печаль о потере близкого лица введением во владение его вещами».4
И действительно, к несчастью, имеют место быть «дикие распри, безобразные ссоры делящих добычу возле гроба».5
Однако эта участь избежала Ивана Ильича. У него и нет по-настоящему близких людей. Просто Федор Васильевич и Петр Иванович, ближайший «товарищ по училищу» Ивана Ильича подумали, и возрадовались о том, что теперь получат повышение по службе. Жена похлопотала, как бы «вытянуть от казны побольше денег по случаю смерти».6
В повести Лев Николаевич идет от внешнего к внутреннему. И это потрясающе, насколько гениально, медленно, деликатно, и в то же время настойчиво он идет к цели.
Перед нами предстает труп, самый настоящий. Его описывает автор подробно, словно чтоб доказать, что нет там никакого человека, а вот труп да и только. А далее все вокруг него крутиться, Толстой будто бы рассказывает историю его жизни стоя возле гроба Ивана Ильича, в его квартире. Мы все время видим этого мертвеца, над которым сначала хочется хохотать, мы равнодушно глядим на него, и незаметно проникаемся к нему.
Мы видим его простяцкую жизнь. Иван Ильич Головин всегда хотел жить спокойно и радостно, крутиться в высшем свете было его мечтою. И вот он уж и закрутился в этом водовороте, и вот он уже и счастлив, прошел по карьерной лестнице, и вот уже он судья. Все его уважают, боятся, он распоряжается жизнями людей. И не то, чтоб злоупотребляет, но каково, как приятно это ощущение власти. Как мало человеку надо!
Но он никогда не жил глубоко, не жил сердцем. Он хотел только жить правильно. Для него существовали авторитеты, и в них он видел свои высшие ценности, к ним стремился. Он обставлял гостиную, у него была внешне приличная семья, дети. А кто живет иначе? Разве можем мы его винить за то? Разве сами другие?
Он желал порядка во всем, на службе, в доме, в семье, только порядок этот он понимал как-то внешне, не придавая значения внутреннему. От внутреннего он бежал, бежал от самого себя, от истинной жизни. И когда он увидел, что не может находится с женой, он ринулся в работу, сбежал от проблемы, не пытаясь даже попробовать решить ее.
Иван Ильич всегда ко всему умел приспособиться, чтоб только не потерять свой мнимый праздник жизни. Он приспособился и был абсолютно счастлив. Он бы и прожил так жизнь, не разу не проснувшись, если б не его болезнь.
Болезнь заставляет его проснуться, пересмотреть свои ценности, свою жизнь, увидеть себя, вспомнить и вернуться к самому себе.
Болезнь играет для него роль спасения, смерть – освобождения.
«Кончена смерть, ее нет больше», - сказал он умирая.
Читая Толстого довольно часто встречаешься с темой смерти. Для самого автора тема эта была болезненна, и едва не привела его к суициду.
«Я испытывал ужас перед тем, что ожидает меня - знал, что этот ужас
ужаснее самого положения, но не мог отогнать его и не мог терпеливо ожидать конца. Как ни убедительно было рассуждение о том, что всё равно разорвётся сосуд в сердце или лопнет что-нибудь, и всё кончится, я не мог терпеливо ожидать конца. Ужас тьмы был слишком велик, и я хотел поскорее, поскорее избавиться от него петлёй или пулей. И вот это-то чувство сильнее всего влекло меня к самоубийству».7
Лев Николаевич так сильно боялся смерти, что хотел немедленно покончить с жизнью, чтоб только не страдать от этого неуемного страха перед ней. Он болел этим страхом, этот страх отравлял жизнь.
Иван Ильич напротив - боролся за жизнь. Он всеми силами держался за волосок, и каждый раз он «усилием воображения старался поймать свою почку и остановить, укрепить ее: так мало нужно, казалось ему», он постоянно представлял, что ему уже лучше, но это не помогло.
Да, Иван Ильич страстно желал жизни (жизнь ли это была), но и Лев Николаевич хотел жить, поэтому-то он и прятал от себя веревки, не брал ружье на охоту, боясь застрелиться.
Все это по сути разные симптомы одной болезни.
Лев Николаевич находит выход, он находит веру, и она приводит его к свету: «живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога. И сильнее чем когда-нибудь всё осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот уже не покидал меня».8
Он сумел переболеть этим страхом, и переправился на другую сторону реки.
Оставшись в живых переродился.
«Со мной случилось как будто вот что: я не помню, когда меня посадили в лодку, оттолкнули от какого-то неизвестного мне берега, указали направление к другому берегу, дали в неопытные руки вёсла и оставили одного. Я работал, как умёл, вёслами и плыл; но чем дальше я выплывал на середину, тем быстрее становилось течение, относившее меня прочь от цели, и тем чаще и чаще мне встречались пловцы, такие же, как я, уносимые течением. Были одинокие пловцы, продолжавшие грести; были пловцы, побросавшие вёсла; были большие лодки, огромные корабли, полные народом; одни бились с течением, другие отдавались ему. И чем дальше я плыл, тем больше, глядя на направление вниз, по потоку всех плывущих, я забывал данное мне направление. На самой середине потока, в тесноте лодок и кораблей; несущихся вниз, я уже совсем потерял
направление и бросил вёсла. И меня далеко отнесло, так далеко, что я услыхал шум порогов, в которых я должен был разбиться, и увидал лодки, разбившиеся в них. И я опомнился. Долго я не мог понять, что со мной случилось. Я видел перед собой одну погибель, к которой я бежал и которой боялся, нигде не видел спасения и не знал, что мне делать. Но, оглянувшись назад, я увидел бесчисленные лодки, которые, не переставая, упорно перебивали течение, вспомнил о береге, о вёслах и направлении и стал выгребаться назад вверх по течению и к берегу».9
Иван Ильич тоже переправился на другую сторону реки, он смирился со страхом, прошел дальше, за него, и нашел там свободу и настоящую радость.
Он долго пытался бороться со страхом своими заученными методами, но они не работали, смерть все равно «продолжала свое, и она приходила и становилась прямо перед ним и смотрела на него, и он столбенел, и огонь тух
в глазах».10 Она постоянно преследовала его, мелькала сквозь ширмы, глядела на него из-за цветов.
Лишь в детстве мы чисты и свободны от этого страха, живем так, словно навсегда. В детстве в нас живет вера, она будто рождается с нами, может дается нам в долг.
Недаром, Иисус призывает нас быть, «как дети». Дети доверчивы, берут все на веру без доказательств. А без веры, как говорил Федор Михайлович «без веры в свою душу и её бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо».11
От того-то и не хотел жить Лев Никалаевич:
«Я жил, пока знал смысл жизни. Как другим людям, так и мне смысл жизни и возможность жизни давала вера. А жизнь, представляющаяся мне ничем, есть ничто»12, - подводит он итог.
Иван Ильич боится смерти, в нем нет веры в бессмертие, но он постоянно возвращается в детство, убегает в это время безграничной радости, будто что-то забыл там, только там теперь очень больно. Каждая деталь возвращает его туда. Для чего? Быть может, чтоб он смог пересмотреть свою жизнь, увидеть себя, каким он был, и что с ним стало. Это трудно.
В параллель внутреннему нам показываются и его внешние перемены, он худеет, бледнеет, и теперь уже не смотрит в зеркало, чтоб суметь обмануть себя в очередной раз, чтоб убежать. Зеркало не лжет. И детство не лжет. Оно просто приходит, и вот он снова уже маленький, «совсем особенное от всех других существо, он Ваня с мама, папа, с Митей и Володей, с игрушками, кучером, с няней…»13
И теперь уже нам нельзя относится равнодушно к Ивану Ильичу, увидев его маленьким и живым, и таким же особенным, как каждый из нас.
«Без детей нельзя было бы так любить человечество».14 Через детство и мы проникаемся к нему и видим в нем уже не существо, делающее вид живущего, а человека живого.
Однако никто, кроме нас этого не увидел. Этого не видели жена, дочь, потому что «они были в самом разгаре выездов, ничего не понимали, досадовали на то, что он такой невеселый и требовательный».15
Они занимались своими проблемами, продолжали жить, ходить в театры, иными словами, жили прежней жизнью, в которой внешнее бурлило, внутреннее спало. Иван Ильич же начал просыпаться в этом царстве сна.
Он «как будто жил-жил, шёл-шёл и пришёл к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, чтобы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти - полного уничтожения».16
Теперь Иван Ильич все чаще один, все больше тревожится при виде «высшего света». Его тянет к Герасиму, к его жизни, настоящести, и лишь Герасим искренне жалеет старика. Хотя старик ли он? Ему всего лишь сорок пять. Но Герасим не лжет, он сострадает ему, и надеется, что в трудный момент рядом с ним тоже окажется кто-то, кто протянет руку помощи.
«Главное мучение Ивана Ильича была ложь, - та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду... была ужасно мучительна для Ивана Ильича».17
«Страшный, ужасный акт его умирания, он видел, всеми окружающими его был низведен на степень случайной неприятности».18
Его мучило это притворство (ему не давали спокойно даже умереть, даже умирать нужно было как-то прилично), его мучили сомнения, что что-то в его жизни было не так, «не то».
И ведь случилось, что и вспомнить-то Ивану Ильичу из жизни было нечего. Он забыл себя на том островке детства, и оттого ему так больно туда возвращаться. Теперь «ему хотелось, чтоб его приласкали, поцеловали, поплакали бы над ним, как ласкают и утешают детей, а эта ложь вокруг него и в нем самом более всего отравляла последние дни жизни».19
Но отчего болезнь, он недоумевает. Ведь жил-то он правильно!
«Объяснить бы можно было, если бы сказать, что я жил не так, как надо. Но этого-то уже невозможно признать».20 И тут закрадывается сомнение.
Сомнение, которое спасет его, и откроет перед ним новый мир и новые ценности. Иван Ильич начинает осознавать, что всю свою жизнь лгал, он привел себя в жертву лжи.
Поначалу «ему ядовито смешно было думать, что для устройства гостиной он пожертвовал жизнью».21 Сперва он не понимал всю истинность своей насмешки. Но закравшись единожды, сомнение начинает грызть его изнутри.
«Случилось то, что случается с каждым заболевающим смертельною внутреннею болезнью. Сначала появляются ничтожные признаки недомогания, на которые больной не обращает внимания, потом признаки эти повторяются чаще и чаще и сливаются в одно нераздельное по времени страдание. Страдание растёт, и больной не успеет оглянуться, как уже сознаёт, что то, что он принимал за недомогание, есть то, что для него значительнее всего в мире, что это - смерть».22
Иван Ильич принимает священника, исповедуется, плачет, раскаивается.
И после, уже не в силах возвратиться к прежней лжи и притворству. Вся боль, отчаяние вырываются на свободу, он воет три дня. Он встречается со смертью лицом к лицу, и уже не бежит от нее, он встречается с ней, со своим страхом, и …
«Да, все было не то» - говорит он себе. И только когда понимаешь, что было «не то», только тогда появляется надежда, потому что возникает вопрос: а что же «то»?
Он впервые увидел сына, жену, и впервые в жизни подумал о них, пожалел их, а не себя, вышел за пределы собственного «я». Он пробудился.
Некогда пробудился и князь Андрей. Он также лежал при смерти, рядом был сын, сестра, любимая, и он «думал о смерти, о том, что любовь мешает ему умереть: «Любовь есть жизнь. Любовь есть Бог, и умереть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику. Да, смерть – пробуждение».23
Лев Николаевич постоянно возвращается к теме смерти в своих произведения, в том числе в «Войне и Мире».
«Чтобы меня убили… чтобы меня не было. Чтобы все это было, а меня бы не было»24 - недоумевает князь Андрей.
- А разве ты боишься? – спрашивает Пьер солдата на поле сражения.
- А то как же? Нельзя не бояться…»25
Или же вспомним тревожные мысли Николая Ростова, бегущего на Аустерлицком сражении:
«Кто они? Зачем они бегут? Неужели ко мне? Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все? - ему вспомнилась любовь к нему его матери, семьи, друзей, и намерение неприятелей убить его показалось невозможно. - А может, - и убить! Что-нибудь не так, - подумал он, - не может быть, чтоб они хотели убить меня».26
Так же недоумевает Иван Ильич, вспоминая детство. Все герои Льва Николаевича движутся, взрослеют, меняются.
Князь Андрей с течением времени поменял свое отношение к смерти.
Находясь на грани, у черты, он уже не пугался, не удивлялся, «он чувствовал, что умирает, что он уже умер наполовину. Он не торопясь, и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое…».27
Иван Ильич освобождается от страха. Болезнь открывает ему новую жизнь, освобождая от лжи, от вечного притворства, от сна и забытья. Болезнь тут оказывается спасительницей.
Фаддей Дойчер пишет об этом, что «все, что ни происходит в жизни, связано с каким-то видом благодати. Бог хочет, чтобы все в жизни обращалось в «капитал» блага. Даже зло Он пытается обратить во благо. Зло не может быть благодатью, но Бог, в Своем всемогуществе и бесконечном милосердии, может извлечь благо даже из зла. Последствия содеянного зла могут стать случаем к покаянию и обращению».28
И в итоге Иван Ильич уже думает не о себе, а переживает за сына, который страдает при виде болезни отца; теперь он видит, как мучается жена, и хочет избавить их, дать им жить.
«Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. Как хорошо и как просто, - подумал он».29
Иван Ильич освобождается, освобождается и автор повести, но далеко не каждый способен найти эту свободу, обрести смысл, поверить. Эта экзистенциальная тема является основной темой для каждого человека. Нельзя по-настоящему жить, чувствовать вкус жизни, радость, не имея смысла и веры.
Но поверить, отринув свой человеческий разум еще труднее. Философы, мудрецы решают и решают эту проблему, ищут ответы, размышляют о смысле, о вечности. И дело даже не в поиске счастья, ведь совсем еще не факт, что вера несомненно одарит человека радостью. Святая Тереза писала о том, что в большинстве своем она жила страдая, и тем она более посвящала себя Богу.
Когда мы влюблены, мы чувствуем наполненность, мы уверены, что в нашей жизни есть смысл, мы чувствуем его во всем, но влюбленность проходит, наступает повседневность, и мысль о смысле ином непременно стучится в двери нашего сознания. Каждый поступает с этой гостьей по-разному. Лев Николаевич призывает нас отворить ей двери, впустить ее в свою жизни, не избегать ее.
Сам он долго пытался найти смысл, размышлял, искал, бесконечно много читал, и какие бы ответы он не находил, всего этого хватало лишь на время. На время он успокаивался, а потом мучения продолжались с новой силой.
«Ответы эти не удовлетворяли меня, и я чувствовал, что пропадает во мне то, что мне нужно для жизни. Я приходил в ужас и начинал молиться тому, которого я искал, о том, чтоб Он помог мне. И чем больше я молился, тем очевиднее мне было, что Он не слышит меня и что нет никого такого, к которому бы можно было обращаться. И с отчаянием в сердце о том, что нет и нет Бога, я говорил:
«Господи, помилуй, спаси меня! Господи, научи меня, Бог мой!» Но никто не миловал меня, и я чувствовал, что жизнь моя останавливается».30
Тем не менее, Лев Николаевич нашел себя именно в исканиях Бога: «стоит мне знать о Боге, и я живу; стоит забыть, не верить в Него, и я умираю».31
Отчего-то всем нам так просто поверить в зло, в духов, монстров, различные языческие суеверия, и так непросто прийти к божественному.
«Ужасно много людей, не верующих в Бога, верят, однако же, черту с удовольствием и готовностью». 32
В чем проблема Ивана Ильича? Он так легко умел ко всему приспосабливаться, и видимо, именно в этом его беда. Он приспособился, он слишком хорошо зажил, и судьба отняла у него самое главное - жизнь. Лишь с этим он не мог смириться, лишь к этому не сумел приспособиться.
Жизнь всегда учит нас, и отнимает самое ценное и дорогое. Бог дает нам дары, но только с тем, чтоб мы были готовы в любой момент отдать их Ему. Чтоб возлюбив Его всем сердцем, мы не прятали бы камни за пазухой, а словно дети малые, готовы были всегда отдать ему все.
«Дар следует принимать так,- пишет Дайчер, - чтобы в любую минуту быть готовым его вернуть. Какой удивительный парадокс! Бог одаряет нас затем, чтобы, принимая Его дары, мы были готовы в любой момент отдать их назад. Такой готовностью ты показываешь, что не присвоил дара себе, ты признаешь, что тебе ничто не принадлежит. Дар, отданный Богу, возвращается к нам и возвращается, многократно приумноженным. Даром является все: твоя душа и тело, жена, муж, дети, все, чем ты владеешь и что делаешь - все принадлежит Господу. Готов ли ты в любую минуту отдать каждый из этих даров?»33
Иван Ильич ничего не отдавал. Он приспосабливался. И вернуть себе это дитя Господь мог только посредством его болезни.
«Любовь Бога ревнива, пишет Фаадей Дайчер в его «Размышлениях о вере», - «Господь воспылал к тебе ревнивой любовью. Эта любовь - мука Бога, Его тоска по тебе, Своему ребенку и Своей собственности. Он будет бороться за тебя. Его ревнивая любовь временами тяжела, ибо ты иногда ускользаешь из Его рук и идешь к пропасти, зачастую даже не подозревая об этом. Поэтому Бог бывает вынужден «встряхнуть» тебя, послать тебе «тяжелую» благодать, но все это для того, чтобы спасти тебя, чтобы ты доверился Ему до конца. Божия любовь ревнива».34
Бог ли заставляет его проснуться или нет, сказать невозможно, но ясно одно: Иван Ильич просыпается, пробуждается его душа, и вместе с тем покидает жизнь; он уходит в иной мир, для нас неизвестный, видит свет, для нас неведомый, но всех ожидающий на другой стороне реки...

Список используемой литературы:

1) Л. Н. Толстой. Смерть Ивана Ильича. Полное собрание сочинений. Типография Сытина, Москва, 1912
2) Л.Н. Толстой. Война и Мир. Библиотека Всемирной Литературы, изд. Эксмо, 2011
3) А. Н. Герцен. Былое и Думы. М.: Правда, 1983
4) Ф. Дайчер. Размышления о вере
5) Ф.М. Достоевский. Дневник писателя. 1876
6) Ф.М. Достоевский. Собр. соч.: В 15 т. Л.: Наука, 1989
7) Блез Паскаль. Мысли. М., 1892
8) В. И. Молчанов «Время и созние. Критика феноменальной философии»

Шишхова Нелли Магометовна 2011

УДК 82.0(470)

ББК 83.3(2=Pyc)1

Шишхова Н.М. Концепт смерти в повести Л.Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича» Аннотация:

Анализируется своеобразие и особенности концепта смерти в повести Л.Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича» в свете современного этико-философского подхода, рассматривается смыслообразующая функция смерти для структурирования литературного сюжета. Толстовская повесть находится постоянно в поле зрения исследователей последних десятилетий в этой области, которые делают акцент на писательской концепции фундаментальной непостижимости смерти. Человеческое сознание способно только констатировать такой факт, но не способно раскрыть эмпирически.

Ключевые слова:

Концепт, танатология, смерть и бессмертие, феномен смерти, современный этикофилософский подход, базовые метафоры смерти.

Candidate of History, Associate Professor of Literature and Journalism Department, the Adyghe State University, e-mail: [email protected]

Concept of death in L.N. Tolstoy"s great story “Ivan Ilich"s Death”

The paper analyzes the originality and features of the concept of death in L.N. Tolstoy"s great story “Ivan Ilich"s Death” in the light of the modern ethic-philosophical approach. The author examines a sense-forming function of death for constructing a plot structure. The great story by Tolstoy is always in the field of vision of researchers of last decades who emphasize the writer’s conception on fundamental incomprehensibility of death. The human consciousness is capable only to establish such a fact, but it is not capable to uncover it empirically.

Concept, thanatology, death and immortality, a death phenomenon, the modern ethic-philosophical approach, basic metaphors of death.

Этико-философский подход, характерный для русской литературы, дает наиболее глубокое осмысление феномена смерти. Духовный опыт отечественной культуры ясно свидетельствует, что смерть не норма, и фиксирует ее нравственно негативную сущность. По словам Ю.М. Лотмана, «... литературное произведение, вводя в сюжетный план тему смерти, фактически должно при этом подвергнуть ее отрицанию» [Лотман, 1994, 417].

В последние десятилетия происходит своеобразное переоткрытие смерти в культуре, которое приобретает разнообразные мотивы. Возникла сравнительно новая наука танатология как гуманитарная дисциплина. В энциклопедии К. Исупова данный термин определяется как философский опыт описания феномена смерти» [Культурология XX век: Энциклопедия, 1998]. В таком же ключе трактуется термин в статье Г. Тульчинского «Новые термины и понятия», одна из главных тем персонологии» [Проективный философский словарь, 2003]. В гуманитарной ветви танатологии литературный опыт занимает одно из узловых мест. Смыслообразующая функция смерти для структурирования литературного сюжета, например, рассмотрена в статье Ю.М. Лотмана «Смерть как проблема сюжета». В ней высказаны некоторые принципиальные идеи, равно важные и для культурологии, и для литературоведения. Например, о возможности создания базовых метафор смерти как

интерпретационных моделей культуры.

В последнее время популярен постмодернистский дискурс смерти, основополагающие установки которого манифестируют смерть как «голый» аргумент абсурда вне каких-либо философских и нравственных осмыслений. Именно поэтому духовно-интеллектуальные традиции, национальное своеобразие типологических особенностей относительно данной проблематики в отечественной литературе и философии приобретают особое звучание.

Философско-эстетические и художественные опыты Л. Толстого в постижении феномена смерти находятся в постоянном поле зрения современных исследователей по философии и литературоведению, ибо у Толстого проблема смерти входит и в философскую, и в религиозную, и в нравственную, и в социальную проблематику, хотя это не исключает ее экзистенциального решения. Мысли о смерти, особенно у позднего Толстого, бывают порождены не только биологическим чувством, а иными, религиозными и духовными поисками. Для писателя очень важно многообразие индивидуальных проявлений смерти. Но смерть для Толстого, прежде всего, выявление подлинной сущности жизни того или иного человека.

В.Ф. Асмус, анализируя его философские взгляды, писал: «В центре вопросов толстовского мировоззрения, а потому и в центре понятия веры стало противоречие веры между конечным и бесконечным существованием мира <...> Толстой осознавал это противоречие как жизненное противоречие, захватывающее наиболее глубоко ядро его личного существования и сознания <...> Стремление укрепить корень жизни, расшатанный страхом перед смертью, Толстой черпает не в силе самой жизни, а в религиозной традиции» [Асмус, 1969, 63].

Рефлексия над смертью способна более всего «разжечь» метафизическую «страсть» человека, пробудить в нем подлинное философское горение, а значит сделать его бытие духовным.

Программным в плане концептуализации идеи смерти в творчестве позднего Толстого является повесть «Смерть Ивана Ильича», о которой он писал: «. описание простой смерти простого человека, описывая из него» [Толстой, 1934, 63, 29]. Его герой из тех людей, которых Толстой («Царство Божие внутри вас») называл «конвенциальными», живших по инерции, по привычке. Обычная жизнь людей, подчиненная автоматизму и несвободе.

Любопытно, что согласно одной из версий термин «танатология» в обиход медицинской и биологической наук был введен по предложению И. Мечникова, а в 1925 году профессор Г. Шор, ученик Мечникова, издает в Ленинграде работу «О смерти человека (Введение в танатологию)». Книга Шора адресована медикам, однако в ней были предприняты важные шаги для становления науки в целом. Автор создает своеобразную типологию смерти: «Случайная и насильственная», «скоропостижная», «обычная»

[Мечников, 1964, 280]. Известно, по словам самого Толстого, что в замысел его повести легла жизненная история Ивана Ильича Мечникова, прокурора Тульского окружного суда, умершего 2 июня 1881 года от тяжелого заболевания. В воспоминаниях о смерти своего брата Илья Ильич Мечников говорил о его размышлениях, «исполненных величайшего позитивизма», о страхе смерти и, наконец, о примирении с ней [Мечников, 1964, 280]. Т. А. Кузминская, со слов вдовы покойного, передала Толстому разговоры Ивана Мечникова «о бесплодности проведенной им жизни» [Кузминская, 1958, 445-446].

Очевидно, насколько все это укладывается в русло идей художественного творчества писателя 80-х годов, который считал, что история умирания и прозрения чиновника - «самая простая и обыкновенная», хотя и «самая ужасная». Прозрение и пробуждение, наступившие перед смертью, уносят страх скорого исчезновения и неприятие смерти, но не снимают неотвратимость конца.

Страх и ужас умирания проходят через такие мучительные стадии, что любая «обманка», приготовленная Иваном Ильичом, становилась бесполезной. Всякое утешение почти тотчас теряло смысл. Как писал Борис Поплавский в эссе о «Смерти и жалости», «нет, не ужас смерти, а обида смерти <...> поражают его воображение» [Иванов, 2000, 717]. Эта

обида героя повести вызвана случайностью и неясностью причины смертельной болезни: «И правда, что здесь, на этой гардине, я, как на штурме, потерял жизнь. Неужели? Как ужасно и как глупо? Это не может быть! Не может быть, но есть» [Толстой, 1994, 282]. Для Ивана Ильича самое ужасное в явлении смерти - это неизбежность. Облик смерти становится с течением болезни героя все более «вещественным», т.е. плотским, физиологичным, вызывающим и запредельный ужас, и омерзение: «мученье от нечистоты, неприличия и запаха», «бессильные ляжки», «волосы плоско прижимались к бледному лбу» и т.д. Именно поэтому Иван Ильич смотрит «физиологическим» взглядом на жену и с ненавистью отмечает «белизну и пухлость», «чистоту ее рук, шеи», «глянец ее волос» и «блеск ее полных жизни глаз». Взгляд героя обостренно выхватывает приметы плотского здоровья, и этот взгляд направлен на всех героев: Герасим, жена, дочь и ее жених с «огромной белой грудью и обтянутыми сильными ляжками в узких черных штанах» В сопоставлении с этой избыточной плотью его исчезающее тело становится пугающим, от него веет холодом и смрадом. От этих физиологических подробностей, с одной стороны, смерть выглядит еще более достоверной, с другой - еще более непостижимой. Мы видим восприятие смерти самим умирающим человеком. И сколь странным ни казалось его предсмертное времяпрепровождение, Толстой не дает нам забыть, что это восприятие совсем иное, чем взгляд на умирание извне. Надежда и отчаяние сменяют друг друга, ненависть уносит последние силы. Иван Ильич у Толстого согласен с тем, что Кай смертен (как можно оспорить то, что так естественно и законно!), но все его существо кричит, что он-то не Кай. Смерть другого, опыт его умирания не утешают толстовского героя, он сосредоточен на внешних и внутренних приметах только своего индивидуального процесса ухода. Прошлая жизнь ему кажется «хорошей», и Иван Ильич никогда не искал избавления от нее. Обычная жизнь людей, подчиненная автоматизму и несвободе, по словам русского философа Л. Шестова, это не жизнь, а смерть: «Некоторые, очень немногие, чувствуют, что их жизнь есть не жизнь, а смерть» [Шестов, 1993, 50]. Это чувство придет к герою, но только в последние минуты. Страх смерти и конца ставят Ивана Ильича перед необходимостью понять жизненную реальность как нечто обдуманное. Поиски смысла своей жизни становятся для толстовского героя не столько пробуждением сознания, сколько смертельной отравой, перенести которую он был не в состоянии: «И его служба, и его устройство жизни, и его семья, и эти интересы общества и службы - все это могло быть не то. Он попытался защитить перед собой все это. И вдруг почувствовал всю слабость того, что он защищает. И защищать нечего было». Сознание открывающейся истины «удесятерило его физические страдания», ненависть ко всему окружающему от одежды до вида жены уносила его иссякающие силы. Предчувствие безвозвратно уходящей жизни ввергает Ивана Ильича в панический, традиционный, метафизический ужас.

Интересно, в каком ключе трактует Гайто Газданов творческую природу русского писателя в «Мифе о Розанове». Газданов рассматривает его в экзистенциальном ключе: «Розанов - это процесс умирания», и его заслуга состоит в том, что он воплотил этот процесс. Не случайно автор статьи вспоминает в связи с Розановым «Смерть Ивана Ильича». Тайну человеческой и художественной природы Розанова он объясняет трагическим ощущением смерти: «Для агонизирующего законов нет. Нет стыда, нет морали, нет долга, нет обязательств - для всего этого слишком мало времени». Отсутствие надежд и иллюзий, по Газданову, чревато имморализмом [Газданов, 1994].

Натуралистическая картина трехдневной агонии, боли и непрерывного крика «У/ Уу/ У» говорит, что источник невыносимого ужаса - страх смерти - для толстовского героя стал абсолютной реальностью, никакие «обманки» не могут уже избавить от него. Было очевидно, что бесполезно барахтаться в черном мешке, который уже никогда не развязать. Осталось только одно: всосаться в «эту черную дыру», провалиться в нее. Иван Ильич окончательно слился со своим мучителем - страхом - и избавился от него. В конце мучившей его черной дыры «засветилось что-то», указавшее «настоящее направление», и тут же он осознал, что «жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить». И он, действительно, успевает в последний момент это поправить, открывая сердце для окружающих. Иван Ильич

делает то, о чем мечтал в процессе умирания для себя как высшем благе: жалеет близких. И не только своего маленького сына, худенького гимназистика с черными кругами под глазами, но и ненавистную жену, которой холодеющими устами пытается сказать «прости».

Символы, используемые в религиозных книгах, имеют для писателя огромное значение. Например, в Ветхом завете воскресение описывается как пробуждение от сна смерти, возвращение к свету после погружения в полную ночь, т.е. в жизнь, лишенную духовного начала. Именно перед своей физической смертью Иван Ильич видит свет в черной дыре, который окончательно уничтожает страх смерти, убивает саму смерть.

Повесть «Смерть Ивана Ильича» неоднократно сравнивали с рассказом «Хозяин и работник» (1895), в котором купца Брехунова внезапно охватывает чувство жалости, любви к ближнему, желание послужить ему и даже пожертвовать своей жизнью. Он спасает мужика Никиту от замерзания своим телом, а взамен в его душе поселяется покой, мир и смысл. Не случайно в конце рассказа умирающий купец думает «что он - Никита, а Никита - он и что жизнь его не в нем самом, а в Никите».

Интересно, что метафора передвижения из жизненного путешествия в путешествие последнее, смертельное связана у Толстого с поездом, с ощущением себя «в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад, и вдруг узнаешь настоящее направление». Другая метафора - это образ камня, летящего вниз с увеличивающейся скоростью, быстрее и быстрее к концу», падение, которое писатель называет страшным и разрушительным. Свое вполне оправданное место получает и мифологема горы (вечность, верха: «Точно равномерно я шел под гору, воображая, что иду на гору. Так и было. В общественном мнении я шел на гору, и ровно настолько из-под меня уходила жизнь. »). Иллюзия Вечности и Верха - очередные «обманки» для Ивана Ильича.

Толстой находит массу дополнительных импульсов для развития темы умирания, угасания. Многие мифологемы и метафоры сегодня привычно-обычны для

постмодернистской литературы, активно разрабатывающей тему смерти (Юрий Мамлеев, Милорад Павич, Виктор Пелевин, Андрей Дмитриев). Для апокалипсического

мироощущения эпохи постмодерна мифологема смерти является одной из

основополагающих. И в решении этой проблематики не так трудно найти точки соприкосновения традиционной русской классической литературы и постмодернистской. По словам Андрея Дмитриева, «смерть не род наказания и болезнь не род наказания, скорее род назидания». Эти слова могли бы послужить своеобразным эпиграфом к повести Л.Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича».

Критик Марина Адамович пишет о способности Дмитриева «породить точную систему времени - вечности, тем самым сохранить реальность в художественном пространстве», и заканчивает свои рассуждения следующим выводом: «Именно потому служебный термин, некогда произнесенный кем-то из российских критиков - «неореализм» (или новый реализм, как угодно), - кажется мне работающим для этого типа прозы» [Адамович. Континент. - 2002].

Примечания:

1. Лотман Ю.М. Смерть как проблема сюжета // Ю.М. Лотман и тартусско-семиотическая школа. М.: Гнозис, 1994.

2. Культурология. XX век: энциклопедия. Т. 2. СПб., 1998. 446 с.

3. Проективный философский словарь: новые термины и понятия. СПб., 2003. 512с.

4. Асмус В.Ф. Мировоззрение Толстого // Асмус В.Ф. Избранные философские труды. Т. 1. М., 1969. С. 40-101.

5. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: в 90 т. Т. 63. М., 1994. С. 390-391.

6. Шор Г.В. О смерти человека (Введение в танатологию). СПб., 2002. 272 с.

7. Мечников И.И. Этюды оптимизма. М., 1964. Ц^: http://whinger.narod.ru/ocr.

8. Кузьминская Т.Н. Моя жизнь дома и в Лесной поляне. Тула, 1958. ЦКЬ:

http://dugward.ru/library/tolstoy/kuzminskaya_moya.html.

9. Иванов Вяч.Вс. Русская диаспора: язык и литература // Иванов Вяч.Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. 2. Статьи о русской литературе. М.: Языки русской культуры, 2000.

10. Шестов Л. На весах Иова. Странствия по душам // Шестов Л. Соч.: в 2 т. Т. 2. М., 1993. URL: http://www.magister.msk.ru/library/philos/shestov.

11. Газданов Г. Миф о Розанове // Литературное обозрение. 1994. № 9-10. C. 73-87.

12. Адамович М. Соблазненные смертью. Мифотворчество в прозе 90-х: Юрий Мамлеев, Милорад Павич, Виктор Пелевин, Андрей Дмитров // Континент. 2002. № 114.

I. Adamovich M. Tempted by death. Creating myths in prose of the 90s: Yury Mamleyev, Milorad Pavich, Victor Pelevin, Andrey Dmitrov // Continent. 2002. № 114.

2. Asmus VF. Tolstoy"s world view // Asmus V.F. The selected philosophical works. V. 1. М., 1969.

3. Gazdanov G. The myth on Rozanov // Literary review. 1994. № 9-10.

4. Ivanov Vyach. Vs. Russian diaspora: language and literature // Ivanov Vyach. Vs. The selected works on semiotics and culture history. V. 2. Articles on Russian literature. М.: The Languages of Russian culture, 2000.

5. Kuzminskaya T.N. My life at home and in Lesnaya Polyana. Tula, 1958.

6. Culturology. The XX century: encyclopedia. V. 2. SPb., 1998.

7. Lotman Yu.M. Death as a plot problem // Yu.M. Lotman and Tartuss-semiotic school. М.: Gnosis, 1994.

8. Меchnikov 1.1. The sketches of optimism. М., 1964.

9. The projective philosophical dictionary: new terms and concepts. SPb., 2003.

10. Rudnev V.P. Encyclopedic dictionary of culture of the XX century. М.: Agraph, 2001.

II. Tolstoy L.N. Complete collection of works: in 90 vol. V. 63. М., 1994.

12. Shestov L. On the Scales of Job. A Peripateia of Souls // Shestov L. Col.: in 2 vol. V. 2. М., 1993.

13. Shor G.V. On the death of a person (Introduction to thanatology). SPb., 2002.