Расшифровка Булгаков. «Белая гвардия

Уже не одно поколение отечественных и зарубежных читателей искренне увлекается творчеством выдающегося киевского писателя Михаила Афанасьевича Булгакова. Его произведения стали классикой славянской культуры, которую знает и любит весь мир. В ряду бессмертных произведений Булгакова особое место занимает роман "Белая гвардия", ставший в свое время писательским талантливого молодого журналиста. Этот роман во многом является автобиографическим, написанным на основе "живого" материала: фактов из жизни близких и друзей во времена гражданской войны на Украине.

Читатели и исследователи до сих пор не сошлись в определении жанра "Белой гвардии": биографическая проза, исторический и даже детективно-приключенческий роман, - вот те характеристики, которые можно встретить относительно этого произведения. Характер же романа Михаила Афанасьевича заложен в его названии: "Белая гвардия". Если исходить из исторических реалий названия, то роман должен восприниматься, как глубоко трагический и сентиментальный. Почему? Именно это мы и попробуем объяснить.

Описываемые в романе исторические события относятся к концу 1918 года: борьбе на Украине между социалистической украинской Директорией и консервативным режимом гетмана Скоропадского. Главные герои романа оказываются втянутыми в эти события, и в качестве белогвардейцев защищают Киев от войск Директории. Под знаком носителей Белой идеи мы и воспринимаем персонажей романа. В своей "белогвардейской сущности" были глубоко убеждены и те офицеры и добровольцы, которые действительно в ноябре-декабре 1918 года защищали Киев. Как выяснилось позже, белогвардейцами они не были. Добровольческая белогвардейская армия генерала Антона Деникина не признавала Брестского мирного договора и де- юре оставалась в состоянии войны с немцами. Не признавали белые и марионеточного правительства гетмана Скоропадского, правившего под прикрытием немецких штыков. Когда на Украине началась борьба между Директорией и Скоропадским, гетману пришлось искать помощи в среде интеллигенции и офицерства Украины, в большинстве поддерживающей белогвардейцев. Чтобы привлечь на свою сторону эти категории населения, правительского Скоропадского в газетах объявило якобы имеющий место приказ Деникина о вхождении войск, сражающихся с Директорией, в состав Добровольческой армии. В соответствии с этим приказом, части, защищавшие Киев, становились белогвардейскими. Этот приказ оказался откровенной ложью министра внутренних дел правительства Скоропадского Игоря Кистяковского, который таким образом завлекал в ряды защитников гетмана новых бойцов. Антон Деникин отправил в Киев несколько телеграмм, отрицающих факт наличия такого приказа, в которых он отказывался признавать защитников Скоропадского белогвардейцами. Эти телеграммы были сокрыты, и киевские офицеры и добровольцы искренне считали себя частью Добровольческой армии. Лишь после того, как украинская Директория взяла Киев, а его защитники были пленены украинскими частями, телеграммы Деникина были обнародованы. Оказалось, что плененные офицеры и добровольцы не являлись ни белогвардейцами, ни гетманцами. Фактически, они защищали Киев неизвестно зачем и неизвестно от кого. Киевские пленные для всех воюющих сторон оказались персонами вне закона: белые от них отказались, украинцам они были не нужны, для красных оставались врагами. Более двух тысяч человек, в основном офицеров и представителей интеллигенции, попавших в плен к Директории, было отправлено вместе с эвакуировавшимися немцами в Германию. Оттуда, при содействии Антанты, они попадали во всевозможные белогвардейские армии: Северо-Западную Юденича под Петроградом, Западную Бермондт-Авалова в Восточной Пруссии, Северную генерала Миллера на Кольском полуострове, и даже Сибирские армии Колчака. Подавляющее большинство пленников Директории происходило с Украины. Своей кровью из-за безрассудной гетманской авантюры им пришлось обагрить поля битв под Царским Селом и Шенкурском, Омском и Ригой. Лишь единицы вернулись на Украину. Таким образом, название "Белая гвардия" является трагическим и скорбным, а с исторической точки зрения еще и ироническим.

У второй половины названия романа - "гвардия" - так же есть свое объяснение. Добровольческие части, формировавшиеся в Киеве против войск Директории, изначально возникли в соответствии с законом Скоропадского о Национальной гвардии. Таким образом, киевские формирования официально считались Национальной гвардией Украины. Кроме того, некоторые близкие и друзья Михаила Афанасьевича Булгакова до 1918 года служили в российской гвардии. Так, родной брат первой жены писателя Евгений Лаппа погиб во время Июльского наступления 1917 года, будучи прапорщиком Гвардии Литовского полка. Юрий Леонидович Гладыревский, основные черты которого были воплощены в литературном образе Леонида Юрьевича Шервинского, служил Лейб-гвардии в 3-м Стрелковом полку.

Имеют свое историческое пояснение и другие варианты названия романа "Белая гвардия": "Белый коест", "Полночный крест", "Алый мах". Дело в том, что во время описываемых исторических событий в Киеве формировалась Северная добровольческая армия генерала Келлера. Граф Келлер по приглашению Скоропадского некоторое время возглавлял оборону Киева, а после занятия его украинскими войсками был расстрелян. Основные вехи жизни Федора Артуровича Келлера, а так же его внешние физические недостатки, связанные с ранениями, были очень точно описаны Булгаковым в образе полковника Най-Турса. По приказу Келлера опознавательным знаком Северной армии стал белый крест, который изготавливался из материи и нашивался на левом рукаве гимнастерки. В последующем Северо-Западная и Западная армии, которые считали себя приемниками Северной армии, оставили опознавательным знаком своих военнослужащих белый крест. Скорее всего, именно он и послужил поводом для возникновения вариантов названий с "крестом". Название же "Алый мах" вполне можно связать с победой большевиков в гражданской войне.

Хронологические рамки романа "Белая гвардия" у Михаила Афанасьевича мало соответствуют реальным историческим событиям. Так, если в романе от дня начала боев под Киевом до времени вступления украинских войск проходит всего около трех суток, то на самом деле события борьбы между Скоропадским и Директорией развивались целый месяц. Начало артиллерийского обстрела Киева украинскими частями приходится на вечер 21 ноября, похороны убитых офицеров, описанные в романе, состоялись 27 ноября, а окончательное падения города произошло 14 декабря 1918 года. Таким образом, историческим роман "Белая гвардия" назвать сложно, поскольку писателем не соблюдалась реальная хронология событий. Так, среди перечисленных в романе погибших офицеров нет ни одной правильной фамилии. Многие факты романа являются авторским вымыслом.

Безусловно, при написании романа "Белая гвардия" Михаил Афанасьевич Булгаков пользовался доступными источниками и своей великолепной памятью. Тем не менее, не стоит преувеличивать влияние этих источников на писательский замысел. Многие факты, почерпнутые из газет Киева конца 1918 года, писатель пересказывал исключительно по памяти, что привело лишь к эмоциональному воспроизведению информации, не содержащему точности и правильности изложения событий. Воспоминаниями Романа Гуля "Киевская эпопея", опубликованными в Берлине в 1921 году, Булгаков не пользовался, хоть это и склонны утверждать многие булгаковеды. Сведения о событиях на фронте под Красным Трактиром и Жулянах, приводимые в романе, исторически точны до мельчайших подробностей (кроме фамилий, конечно). Этих сведений Гуль в своих воспоминаниях не приводил, поскольку участвовал в других событиях под Красным Трактиром. Булгаковым они могли быть получены лишь от старого киевского знакомого Петра Александровича Бржезицкого, бывшего штабс-капитана-артиллериста, который по очень многим биографическим данным и характеру почти полностью соответствует литературному образу Мышлаевского. Да и вообще у нас есть большие сомнения, что Булгаков имел возможность знакомиться с эмигрантскими белогвардейскими изданиями. То же можно сказать и о прочих воспоминаниях, посвященных событиям в Киеве в 1918 году, издававшихся в эмиграции. Большая их часть была написана на основе тех же газетных фактов и городских слухов, к которым и сам Булгаков имел в свое время прямой доступ. Вместе с тем, вполне очевидно, что Михаил Афанасьевич перенес в роман некоторые сюжеты из воспоминаний В. Шкловского "Революция и фронт", впервые опубликованные в Петрограде в 1921 году, а затем публиковавшиеся под названием "Сентиментального путешествия" в Москве в 1923–1924 годах. Только в этих воспоминаниях Булгаков мог взять сюжет с засахариванием гетманских броневиков. На самом деле такого в истории обороны Киева не было, а сам сюжет является выдумкой Шкловского, почему последний может являться единственным источником подобной информации.

На страницах романа ни разу не упоминается название города, в котором разворачиваются события романа. Лишь по топонимике да событиям в описываемом городе читатель может определить, что речь идет о Киеве. Все названия улиц в романе были изменены, но оставались весьма близкими по звучанию к своим реально существующим собратьям. Именно поэтому без особого труда можно определить многие места описываемых событий. Исключение, пожалуй, составляет лишь маршрут бегства Николки Турбина, который в реальности проделать невозможно. Известные всему Киеву сооружения также без изменений были перенесены в роман. Это и Педагогический музей, и Александровская гимназия, и памятник князю Владимиру. Можно сказать, что Михаил Афанасьевич без каких-либо писательских ремарок изобразил свой родной город того времени.

Описанный в романе дом Турбиных полностью соответствует дому Булгаковых, до сих пор сохранившемуся в Киеве. Вместе с тем, не вызывающая сомнений автобиографичность романа не соответствует многим событиям в самой семье Булгаковых. Так, мама Михаила Афанасьевича, Варвара Михайловна, умерла только в 1922 году, мать же Турбиных умирает весной 1918 года. В 1918 году в Киеве из родственников Михаила Афанасьевича жили сестры Леля и Варвара с мужем Леонидом Карумом, братья Николай, Иван, двоюродный брат Костя "Японец", наконец, Татьяна Лаппа - первая жена писателя. В романе же "Белая гвардия" отображены далеко не все члены семьи. Биографические параллели мы можем проследить в образах Алексея Турбина и самого писателя, Николая Турбина и Николая Булгакова, Елены Турбиной и Варвары Булгаковой, ее мужа Леонида Карума и Сергея Тальберга. Отсутствующими являются Леля, Иван и Костя Булгаковы, а также первая супруга писателя. Смущает и тот факт, что Алексей Турбин, очень похожий на Михаила Афанасьевича, неженат. Не совсем позитивно отображен в романе Сергей Тальберг. Это мы можем отнести лишь на счет разногласий и ссор, которые были неизбежны в такой большой семье, как Булгаковы.

Окружение и друзья дома Булгаковых того времени также отображены в романе далеко не полностью. В разное время на Андреевском спуске бывали Николай и Юрий Гладыревские, Николай и Виктор Сынгаевские со своими пятью сестрами, Борис (застрелившийся в 1915 году) и Петр Богдановы, Александр и Платон Гдешинские. Булгаковы посещали семью Коссобудзских, где были брат Юрий, сестра Нина и ее жених Петр Бржезицкий. Среди молодежи лишь немногие были военными: Петр Бржезицкий кадровым штабс-капитаном артиллерии, Юрий Гладыревский подпоручиком да Петр Богданов прапорщиком. Именно эта тройка в своих основных чертах и фактах военных биографий вполне сходится с тройкой литературных персонажей "Белой гвардии": Мышлаевским, Шервинским, Степановым-Карасем. Одна из сестер Сынгаевских была выведена в романе Ириной Най-Турс. Еще одну женскую роль в романе получила киевлянка Ирина Рейс, отображенная в романе Юлией Рейсс, возлюбленной Алексея Турбина. Некоторые биографические факты для образов Мышлаевского, Шервинского, Карася взяты от прочих членов компании семьи Булгаковых. Впрочем, эти факты, как, например, сопоставление Мышлаевского и Николая Сынгаевского, настолько малы, что не дают нам права называть образы главных героев романа собирательными. Намного проще обстоит дело с Лариосиком - Илларионом Суржанским, образ которого почти полностью создан на основе проявлений характера и биографических фактов жившего в то время в семье Булгаковых племянника Карума Николая Судзиловского. О каждом из персонажей романа и его реальном историческом прототипе мы поговорим отдельно.

О незаконченности романа "Белая гвардия" известно давно. Писательские замыслы в этом отношении простирались до размеров трилогии, охватывающей своими хронологическими рамками всю гражданскую войну. Известно и то, что Михаил Афанасьевич планировал отправить Мышлаевского служить к красным, Степанов же должен был служить у белых. Почему же Михаил Афанасьевич не закончил свой роман? По хронологии, известный нам вариант "Белой гвардии" доводится писателем до начала февраля 1919 года - отступления из Киева войск Директории. Именно в этот период булгаковская "коммуна", как ее называл Карум, распалась: Петр Богданов ушел с петлюровцами, а Бржезицкий уехал с немцами в Германию. В последующем и прочие члены компании разъехались по разным причинам. Уже осенью 1919 года они оказались совершенно в разных регионах: Богданов воевал в составе Северо-Западной белогвардейской армии под Петроградом, где и погиб в бою с красными, Бржезицкий после долгих мытарств очутился в Красноярске, где преподавал в колчаковской артиллерийской школе, а затем перешел к красным, Карум, Гладыревский, Николай Булгаков и сам Михаил Афанасьевич сражались с большевиками в Добровольческой армии генерала Деникина. Знать о том, чем занимались в то время прототипы главных героев романа, Михаил Булгаков никак не мог. Рассказать о своих злоключениях в гражданскую войну Михаилу Афанасьевичу могли лишь Карум да Бржезицкий, которые с 1921 года жили в Киеве. Хотя, у нас есть сомнения, что они могли вообще кому-то рассказывать подробности своей службы у белых. Прочие же или эмигрировали, как Николай Булгаков и Юрий Гладрыревский, или погибли, как Петр Богданов. Писатель в общих чертах знал о судьбах, постигших своих друзей и знакомых, но подробностей, естественно, ему знать было неоткуда. Именно из-за отсутствия информации о своих героях Михаил Афанасьевич, как нам кажется, прекратил работу над романом, хоть сюжет выходил очень интересный.

Наша книга не призвана анализировать текст романа, искать культурологические параллели либо строить какие-нибудь гипотезы. С помощью архивных изысканий: работы над послужными офицерскими списками Бржезицкого, Гладыревского, Карума, делом Судзиловского, делами репрессированных Бржезицкого и Карума, военно-училищными делами, в которых фигурируют Николай Булгаков и Петр Богданов, большим количеством источников по истории гражданской войны и белогвардейских воинских частей, принимавших в ней участие, рядом других документов и материалов с большой точностью нам удалось восстановить биографии практически всех лиц, ставших так или иначе прототипами для создания литературных образов "Белой гвардии". Именно о них, а также о Михаиле Афанасьевиче Булгакове в гражданскую войну и после нее мы и расскажем в этой книге. Так же мы попытались восстановить историческую подоплеку самих событий "Белой гвардии", и тех фактов, которые должны были послужить основой для создания продолжения романа. В роли исследователей гражданской войны мы пытались создать историческую концовку романа Михаила Афанасьевича Булгакова "Белая гвардия". По большому счету, роман был использован нами в качестве фундамента, от которого можно оттолкнуться при описании нелегкого пути обычной киевской семьи и ее друзей в годы гражданской войны. Герои нашей книги в первую очередь рассматриваются как участники важных исторических событий, и лишь затем как прототипы романа Михаила Афанасьевича Булгакова.

В книге помещен большой вспомогательный материал к истории событий, описываемых в романе "Белая гвардия", а также города Киева, в котором разворачивались эти события.

За помощь в создании этой книги хотелось бы выразить благодарность Российскому Государственному военно-историческому архиву, Государственному архиву общественных и политических организаций Украины, Государственному архиву Высших органов власти Украины, Государственному архиву кинофотодокументов Украины, Музею Одной Улицы, а так же сотруднице музея Музея Одной Улицы Владиславе Осъмак, директору Музея Дмитрию Шленскому, сотруднице Мемориального музея М.А. Булгакова Татьяне Рогозовской, военным историкам Николаю Литвину (Львов), Владимиру Назарчуку (Киев), Анатолию Васильеву (Москва), Андрею Кручинину (Москва), Александру Дерябину (Москва), Сергею Волкову (Москва), киевскому культурологу Мирону Петровскому, киевоведу Михаилу Кальницкому.

Особо хотелось бы поблагодарить генерального директора акционерного общества пивзавод "Оболонь" Александра Вячеславовича Слободяна, без посильной помощи которого издание многих наших исследований было бы весьма проблематичным.

Сюжет романа Михаила Афанасьевича Булгакова разворачивается в восемнадцатом году прошлого века. И хотя автор прямо не называет город, в котором разворачиваются события, он даёт понять, что это Киев.

В это время данный населенный пункт был оккупирован немцами. Люди, оставшиеся в этом городе, ждут со дня на день прихода войск Петлюры, об этом свидетельствуют постоянные бои в непосредственной близости от города. Особенно это заметно в двенадцати километрах от черты поселения.

На тот момент в городе преобладает странная и неестественная жизнь. Здесь большое количество людей, которые приехали ранее из Москвы и Петербурга. Это и банкиры, и дельцы, и журналисты, и адвокаты. Все эти личности появились здесь сразу же после того, как гетман был признан правителем города.

Чем интересен сюжет романа?

Первое действие начинается с жилого дома семьи Турбиных. Показана столовая, где за ужином сидит глава семьи, его младший брат, а также сестра со своими друзьями. К последним относится поручик Мышлаевский, офицер Степанов, которого по-другому называют карасем, а также адъютант князя Белорукова – Шервинский. Все эти личности яро обсуждают будущую судьбу города.

Старший в семье постоянно делает громкие заявления, обвиняя во всем случившемся именно гетмана и его организацию. Этот человек до самого последнего не желал формировать на территории Киева русскую армию. По мнению Турбина, то, что на данный момент происходит в городе, никогда бы не произошло, если ранее была сформирована качественная армия из горожан и офицеров. В городе таких людей тысячи и их требовалось лишь объединить в одном месте, что, в свою очередь, и не сделал гетман. Они бы запросто справились с возникшими проблемами и отстояли честь города.


Далее действие переходит на семейство Тальберг. Во главе стоит капитан центрального штаба, муж Елены, сестры Турбина. Он объясняет своей суженной, что немцы планируют покинуть населенный пункт. Уезжает и он. Ночью будет создан специальный поезд, в котором будут находиться все члены штаба. Он поясняет своей жене, что в скором времени он обязательно вернется и захват город – это лишь временно. Ведь на Дону уже формируется армия Деникина. На данный момент он не может взять с собой жену, говоря ей, что она обязана оставаться и ждать его возвращения.

Что же в это время происходит в городе?


Чтобы защититься от настойчивого войска Петлюры, по периметру Киева формируются русские военные соединения. Во всех этих действиях принимают активное участие Карась, Мылашевский, а также Турбин. Они приходят к главному командующему данным формированием и просятся на службу по собственному желанию. Первые два героя идут офицерами, а третий – в качестве медицинского персонала для оказания первой помощи.

Все готовы противостоять, но в последний момент, в ночное время, гетман и его генералы убегают из города на специально оборудованном поезде, боясь расправы. Это приводит к тому, что сформированный дивизион приходится распустить, так как защищать ему уже некого, и город полностью безвластен.

У войска Петлюры все хорошо, оно постепенно приближается к городу. Параллельно этому полковник Най-Турс уже заканчивает формирование своей дружины. Его сотрудники хорошо экипированы и обучены своим обязанностям. Полковник смог даже добиться зимней одежды для своих пятидесяти солдат.

Наступление на город


Наступившее утро четырнадцатого декабря 1918 года отмечается наступлением на Киев. Полковнику Най-Турсу приказано охранять шоссе и в случае появления противника принимать бой насмерть. Он становится на защиту, а Петлюра уверенно наступает.

На полковника совершается нападение, и он ведет бой. Одновременно посылает троих на разведку, чтобы узнать, где находятся центральные войска. Они возвращаются и уведомляют полковника о том, что военных нигде не осталось. В это время с тыловой части слышится стрельба и на горизонте появляется вражеская конница. Най-Турс понимает, что он оказался в ловушке.

Подготовка к бою организовывалась не только там. За час до наступления Турбин получает приказ вести свою команду по определенному маршруту. Как только Николай приходит на заявленное место, он обнаруживает страшную картину – юнкера и студенты из команды Най-Турса бегут. На всю улицу слышны приказы полковника о том, чтобы солдаты срывали с себя погоны и рвали документы, чтобы их не взяли в плен. Одновременно с этим сам полковник прикрывает уходящее войско и на глазах Николая получает смертельное ранение, после которого умирает. Увидев это потрясение, и сам Николай покидает место боя.

Стоит отметить, что Алексея не оповестили о роспуске дивизиона. Он, согласно ранее данному приказу, является к двум часам дня на назначенное место, где обнаруживает лишь заброшенное оружие и пустующие здания. После приступает к поискам полковника.

Как только он его находит, все сразу же становится понятно – город захватило войско Петлюры. Алексей срывает с себя погоны и отправляется спокойным шагом к себе домой. По пути следования он встречает петлюровских оруженосцев, которые узнают в нем офицера. Выдала его кокарда на папахе, которую он забыл сорвать в спешке. Эти военные начинают его преследовать.

Убегая и скрываясь от нападающих, Алексей получает ранение. Помогает спрятаться ему простая женщина, которую зовут Юлией. Он остается у этой женщины на ночлег и подлечивает руку. На рассвете женщина помогает Алексею и переодеться в простое одеяние, и добраться до дома.

Вместе с Алексеем, к дому подъезжает и его двоюродный брат, который до этого находился в Житомире. Зовут его Ларионом. Этот человек в недавнем прошлом пережил личную драму – его бросила невеста. Ларион очень душевно общается с родственниками, ему все нравится, а семейство считает его симпатичным и умным.

Жизнь после освобождения

Хозяином дома, где живет семья Турбиных, является Лисович Василий по прозвищу Василиса. Он занимает весь первый этаж, а главные герои находятся на втором. Ранее, перед тем как Петлюрино войско вошло в город, этот человек сделал тайник в доме, и спрятал все свои самые ценные вещи, а также денежные средства. В то время как он это делал, за ним наблюдали неизвестные люди.

Конечно же, об этом сразу же доложили новой власти и на следующий день к Василисе пришли с ордером на обыск. Им было известно место расположения тайника, поэтому они первым делом вскрыли именно его. У хозяина забирают не только украшения, но и часы, костюмы, ботинки – оставляют его ни с чем. Как только эти гости уходят, сразу же становится понятно, что это были не солдаты, а простые бандиты и их ограбили. Об этом хозяин, конечно же, оповещает и Турбиных, а чтобы защита от нападения была более сильной, к ним подключается и Карась.


Проходит не менее трех дней. И всё это время Николай пытается найти адрес семьи полковника Най-Турса. Как только он находит контакты, сразу же отправляется к ним и рассказывает матери и сестре о подробностях гибели их родственника. Сестра с Николаем отправляются в морг и этой же ночью хоронят и отпевают полковника.

Далее, действие возвращается к Алексею. Спустя несколько дней после ранения у мужчины наступило осложнение, к тому же всё тело покрылось сыпью. Он лежит с высокой температурой и бредит. Врачи при этом говорят о его безнадежности, и ближе к 22 числу у Алексея начинается агония.

Родные Алексея, в частности, его сестра, начинают молиться за его душу и просят Богородицу спасти этого человека. Это помогает, и Алексей приходит в сознание, удивляя таким случаем всех врачей.

Для того чтобы выздороветь, Алексею потребовалось более полутора месяцев. Как только он встает на ноги, так сразу же отправляется к спасшей его некогда Юлии. Он дарит ей браслет своей матери и просит разрешения время от времени приходить в гости. Вернувшись домой, он встречается с Николаем, который только вернулся от Ирины, сестры полковника Най-Турс.

В этот же день в дом приносят письмо от сбежавшего ранее Тальберга (потенциального мужа Елены). Он сообщает, что в скором времени женится на другой. Елена сильно расстраивается и рыдает.

Заключение

Роман Булгакова «Белая гвардия» - это непросто повествование, навеянное автору исторической действительностью. Этот роман настоящее документальное подтверждение, происходящего сто лет назад.

Такие произведения могут служить интересными учебными пособиями нашим современникам. Ведь у каждого булгаковского персонажа есть свой прототип, и всё повествование выстроено на реальных событиях.

Михаил Афанасьевич и сам понимал значение своего романа для истории. Он не раз заявлял: «Я всегда пишу по чистой совести и так как вижу…»

Михаил Афанасьевич Булгаков

БЕЛАЯ ГВАРДИЯ

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хло-

пьями. Ветер завыл; сделалась метель.

В одно мгновение темное небо смешалось с

снежным морем. Все исчезло.

Ну, барин, - закричал ямщик, - беда:

«Капитанская дочка »

Часть первая

Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй . Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская - вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс .

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом , и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин , после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город , в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго , что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишенные деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр , от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка , оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого Святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик Бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо Бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх... эх...



Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник» , часы играли гавот , и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны , бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV , нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, - все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей , молвила:

Дружно... живите.



Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему - молодому врачу - двадцать восемь лет. Елене - двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, - тридцать один, а Николке - семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера , и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.


Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

Что сделаешь, что сделаешь, - конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) - Воля Божья.

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет Рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик - в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветви на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу - первый, во двор под верандой Турбиных - подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович , а в верхнем - сильно и весело загорелись турбинские окна.

В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.

Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.

Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.

Вот бы подстрелить чертей! Ей-Богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю - это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.

А ну их... Идем. Бери.

Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.

Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:


Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, - не верь. Союзники - сволочи .


Он сочувствует большевикам.




Улан Леонид Юрьевич.


Слухи грозные, ужасные.

Наступают банды красные!


Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.



Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства - Мышлаевского, Карася, Шервинского - красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:


Елена Васильевна любит нас сильно.


Кому - на, а кому - не.


Леночка, я взял билет на Аиду .

Бельэтаж № 8, правая сторона.


1918 года, мая 12 дня я влюбился.


Вы толстый и некрасивый.


После таких слов я застрелюсь.


(Нарисован весьма похожий браунинг.)


Да здравствует Россия!

Да здравствует самодержавие!


Июнь. Баркаролла.


Недаром помнит вся Россия

Про день Бородина.


Печатными буквами, рукою Николки:


Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского района. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер .


Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года , во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких ночных туфлях, в любимой позе - в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, - столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень... Неопределенно трень... потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо...

На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон . (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий .)

Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.

Старший бросает книгу, тянется.

А ну-ка, сыграй «Съемки»...

Трень-та-там... Трень-та-там...


Сапоги фасонные,

Бескозырки тонные,

То юнкера-инженеры идут!


Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах - жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко.


Здравствуйте, дачники,

Здравствуйте, дачницы...


Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут - ать, ать! Николкины глаза вспоминают:

Училище. Облупленные александровские колонны, пушки. Ползут юнкера на животиках от окна к окну, отстреливаются. Пулеметы в окнах.

Туча солдат осадила училище , ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался генерал Богородицкий и сдался, сдался с юнкерами. Па-а-зор...


Здравствуйте, дачницы,

Здравствуйте, дачники,

Съемки у нас уж давно начались.


Столбы зноя над червонными украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные юнкерские роты. Было, было все это и вот не стало. Позор. Чепуха.

Елена раздвинула портьеры, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Тальберг? Волнуется сестра.

Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.

Погодите. Слышите?

Оборвала рота шаг на всех семи струнах: сто-ой! Все трое прислушались и убедились - пушки. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: бу-у... Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.

В гостиной - приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера «Ночь под Рождество» - снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и училище, в глазах - напряженнейший слух. Где? Пожал унтер-офицерскими плечами.

Черт его знает. Впечатление такое, что будто под Святошиным стреляют . Странно, не может быть так близко.

Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны. Что же значит, что Тальберга до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют, двенадцать верст от города, не дальше. Что за штука?

Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.

Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело...

Ну да, тебя там не хватало...

Елена говорит в тревоге. Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли, - самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.

В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колонок. При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и на все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой, колонной, вазе голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то, что на подступах к Городу - коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками. Цветы. Цветы - приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского , друга продавщицы в конфетной знаменитой «Маркизе», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Ниццкая флора». Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства... Эх... эх...

На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем, как у Момуса .

В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.

Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, что-нибудь с ним?.. Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско». Затуманенные глаза , не видя, глядят на слова: «...мрак, океан, вьюгу» .

Не читает Елена.

Николка наконец не выдерживает:

Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть...

Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и - тонк-танк - идет к четверти одиннадцатого.

Потому стреляют, что немцы - мерзавцы , - неожиданно бурчит старший.

Елена поднимает голову на часы и спрашивает:

Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? - Голос ее тосклив.

Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.

Ничего не известно, - говорит Николка и обкусывает ломтик.

Это я так сказал, гм... предположительно. Слухи.

Нет, не слухи, - упрямо отвечает Елена, - это не слух, а верно; сегодня видела Щеглову, и она сказала, что из-под Бородянки вернули два немецких полка .

Подумай сама, - начинает старший, - мыслимое ли дело, чтобы немцы подпустили этого прохвоста близко к городу? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они с ним уживутся хотя бы одну минуту. Полнейший абсурд. Немцы и Петлюра. Сами же они его называют не иначе как бандит. Смешно.

Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь немцев. Сама уже видела нескольких с красными бантами. И унтер-офицер пьяный с бабой какой-то. И баба пьяная.

Ну мало ли что! Отдельные случаи разложения могут быть даже и в германской армии.

Так, по-вашему, Петлюра не войдет?

Гм... По-моему, этого не может быть.

А! Наш, наш! - вскричал Николка.

Погоди-ка, он не белградский гусар? - спросил Турбин.

Да, да, гусар... Понимаешь, глянули они на нас и ужаснулись: «Мы думали, что вас тут, говорят, роты две с пулеметами, как же вы стояли?»

Оказывается, вот эти-то пулеметы, это на Серебрянку под утро навалилась банда, человек в тысячу, и повела наступление. Счастье, что они не знали, что там цепь вроде нашей, а то, можешь себе представить, утром вся эта орава в Город могла сделать визит. Счастье, что у тех была связишка с Постом-Волынским, - дали знать, и оттуда их какая-то батарея обкатила шрапнелью, ну, пыл у них и угас, понимаешь, не довели наступление до конца и расточились куда-то к чертям.

Но кто такие? Неужели же Петлюра? Не может этого быть.

А, черт их душу знает. Я думаю, что это местные мужички-богоносцы достоевские !.. у-у... вашу мать!

Господи Боже мой!

Да-с, - хрипел Мышлаевский, насасывая папиросу, - сменились мы, слава те, Господи. Считаем: тридцать восемь человек. Поздравьте: двое замерзли. К свиньям. А двух подобрали, ноги будут резать...

Как! Насмерть?

А что ж ты думал? Один юнкер да один офицер. А в Попелюхе, это под Трактиром, еще красивее вышло. Поперли мы туда с подпоручиком Красиным сани взять, везти помороженных. Деревушка словно вымерла - ни одной души. Смотрим, наконец, ползет какой-то дед в тулупе, с клюкой. Вообрази - глянул на нас и обрадовался. Я уж тут сразу почувствовал недоброе. Что такое, думаю? Чего этот богоносный хрен возликовал: «Хлопчики... хлопчики...» Говорю ему таким сдобным голоском: «Здорово, дид. Давай скорее сани». А он отвечает: «Нема. Офицерня уси сани угнала на Пост». Я тут мигнул Красину и спрашиваю: «Офицерня? Тэк-с. А дэж вси ваши хлопци?» А дед и ляпни: «Уси побиглы до Петлюры» А? Как тебе нравится? Он-то сослепу не разглядел, что у нас погоны под башлыками, и за петлюровцев нас принял. Ну, тут, понимаешь, я не вытерпел... Мороз... Остервенился... Взял деда этого за манишку, так что из него чуть душа не выскочила, и кричу: «Побиглы до Петлюры? А вот я тебя сейчас пристрелю, так ты узнаешь, как до Петлюры бегают! Ты у меня сбегаешь в царство небесное, стерва!» Ну, тут, понятное дело, святой украинский землепашец, сеятель и хранитель (Мышлаевский, словно обвал камней, спустил страшное ругательство) прозрел в два счета . Конечно, в ноги и орет: «Ой, ваше высокоблагородие, извините меня, старика, це я сдуру, сослепу, дам коней, зараз дам, тильки не вбивайте!» И лошади нашлись, и розвальни.

Нуте-с, в сумерки пришли на Пост. Что там делается - уму непостижимо. На путях четыре батареи насчитал, стоят неразвернутые, снарядов, оказывается, нет. Штабов нет числа. Никто ни черта, понятное дело, не знает. И главное - мертвых некуда деть! Нашли наконец перевязочную летучку, веришь ли, силой свалили мертвых, не хотели брать: «Вы их в Город везите». Тут уж мы озверели. Красин хотел пристрелить какого-то штабного. Тот сказал: «Это, говорит, петлюровские приемы». Смылся. К вечеру только нашел наконец вагон Щеткина. Первого класса, электричество... И что ж ты думаешь? Стоит какой-то холуй денщицкого типа и не пускает. А? «Они, говорит, сплять. Никого не велено принимать». Ну, как я двину прикладом в стену, а за мной все наши подняли грохот. Из всех купе горошком выскочили. Вылез Щеткин и заегозил: «Ах, Боже мой. Ну, конечно же. Сейчас. Эй, вестовые, щей, коньяку. Сейчас мы вас разместим. П-полный отдых. Это геройство. Ах, какая потеря, но что делать - жертвы. Я так измучился...» И коньяком от него на версту. А-а-а! - Мышлаевский внезапно зевнул и клюнул носом. Забормотал, как во сне:

Дали отряду теплушку и печку... О-о! А мне свезло. Очевидно, решил отделаться от меня после этого грохота. «Командирую вас, поручик, в город. В штаб генерала Картузова . Доложите там». Э-э-э! Я на паровоз... окоченел... замок Тамары... водка...

Мышлаевский выронил папиросу изо рта, откинулся и захрапел сразу.

- Вот так здорово, - сказал растерянный Николка.

- Где Елена? - озабоченно спросил старший. - Нужно будет ему простыню дать, ты веди его мыться.

Елена же в это время плакала в комнате за кухней, где за ситцевой занавеской, в колонке, у цинковой ванны, металось пламя сухой наколотой березы. Хриплые кухонные часишки настучали одиннадцать. И представился убитый Тальберг. Конечно, на поезд с деньгами напали, конвой перебили, и на снегу кровь и мозг. Елена сидела в полумгле, смятый венец волос пронизало пламя, по щекам текли слезы. Убит. Убит...

И вот тоненький звоночек затрепетал, наполнил всю квартиру. Елена бурей через кухню, через темную книжную, в столовую. Огни ярче. Черные часы забили, затикали, пошли ходуном.

Но Николка со старшим угасли очень быстро после первого взрыва радости. Да и радость-то была больше за Елену. Скверно действовали на братьев клиновидные, гетманского военного министерства погоны на плечах Тальберга. Впрочем, и до погон еще, чуть ли не с самого дня свадьбы Елены, образовалась какая-то трещина в вазе турбинской жизни, и добрая вода уходила через нее незаметно. Сух сосуд. Пожалуй, главная причина этому в двухслойных глазах капитана генерального штаба Тальберга, Сергея Ивановича ...

Эх-зх... Как бы там ни было, сейчас первый слой можно было читать ясно. В верхнем слое простая человеческая радость от тепла, света и безопасности. А вот поглубже - ясная тревога, и привез ее Тальберг с собою только что. Самое же глубокое было, конечно, скрыто, как всегда. Во всяком случае, на фигуре Сергея Ивановича ничего не отразилось. Пояс широк и тверд. Оба значка - академии и университета - белыми головками сияют ровно. Поджарая фигура поворачивается под черными часами, как автомат. Тальберг очень озяб, но улыбается всем благосклонно. И в благосклонности тоже оказалась тревога. Николка, шмыгнув длинным носом, первый заметил это. Тальберг, вытягивая слова, медленно и веско рассказал, как на поезд, который вез деньги в провинцию и который он конвоировал, у Бородянки, в сорока верстах от Города, напали - неизвестно кто! Елена в ужасе жмурилась, жалась к значкам, братья опять вскрикивали «ну-ну», а Мышлаевский мертво храпел, показывая три золотых коронки.

Кто ж такие? Петлюра?

Елена торопливо ушла вслед за ним на половину Тальбергов в спальню, где на стене над кроватью сидел сокол на белой рукавице, где мягко горела зеленая лампа на письменном столе Елены и стояли на тумбе красного дерева бронзовые пастушки на фронтоне часов, играющих каждые три часа гавот.

Неимоверных усилий стоило Николке разбудить Мышлаевского. Тот по дороге шатался, два раза с грохотом зацепился за двери и в ванне заснул. Николка дежурил возле него, чтобы он не утонул. Турбин же старший, сам не зная зачем, прошел в темную гостиную, прижался к окну и слушал: опять далеко, глухо, как в вату, и безобидно бухали пушки, редко и далеко.

Елена рыжеватая сразу постарела и подурнела. Глаза красные. Свесив руки, печально она слушала Тальберга. А он сухой штабной колонной возвышался над ней и говорил неумолимо:

Елена, никак иначе поступить нельзя.

Тогда Елена, помирившись с неизбежным, сказала

Что ж, я понимаю. Ты, конечно, прав. Через дней пять-шесть, а? Может, положение еще изменится к лучшему?

Тут Тальбергу пришлось трудно. И даже свою вечную патентованную улыбку он убрал с лица. Оно постарело, и в каждой точке была совершенно решенная дума. Елена... Елена. Ах, неверная, зыбкая надежда... Дней пять... шесть...

И Тальберг сказал:

Нужно ехать сию минуту. Поезд идет в час ночи...

Через полчаса все в комнате с соколом было разорено. Чемодан на полу и внутренняя матросская крышка его дыбом. Елена, похудевшая и строгая, со складками у губ, молча вкладывала в чемодан сорочки, кальсоны, простыни. Тальберг, на коленях у нижнего ящика шкафа, ковырял в нем ключом. А потом... потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Никогда... Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте - пусть воет вьюга, - ждите, пока к вам придут.

Тальберг же бежал. Он возвышался, попирая обрывки бумаги, у застегнутого тяжелого чемодана в своей длинной шинели, в аккуратных черных наушниках, с гетманской серо-голубой кокардой и опоясан шашкой.

На дальнем пути Города-I, Пассажирского, уже стоит поезд - еще без паровоза, как гусеница без головы. В составе девять вагонов с ослепительно белым электрическим светом. В составе в час ночи уходит в Германию штаб генерала фон Буссова. Тальберга берут: у Тальберга нашлись связи ... Гетманское министерство - это глупая и пошлая оперетка (Тальберг любил выражаться тривиально, но сильно), как, впрочем, и сам гетман . Тем более пошлая, что...

Пойми (шепот), немцы оставляют гетмана на произвол судьбы, и очень, очень может быть, что Петлюра войдет. В сущности, у Петлюры есть здоровые корни. В этом движении на стороне Петлюры мужицкая масса , а это, знаешь ли...

О, Елена знала! Елена отлично знала. В марте 1917 года Тальберг был первый - поймите, первый, - кто пришел в военное училище с широченной красной повязкой на рукаве . Это было в самых первых числах, когда все еще офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать. Тальберг, как член революционного военного комитета, а не кто иной, арестовал знаменитого генерала Петрова . Когда же к концу знаменитого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары , выглядывающие из-под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае из Города на фронт, потому что на фронте им делать нечего, что они останутся здесь, в Городе, ибо это их Город, украинский город, а вовсе не русский, Тальберг сделался раздражительным и сухо заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета выгнали из Города серые разрозненные полки , которые пришли откуда-то из лесов, с равнины, ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те в шароварах - авантюристы, а корни в Москве, хоть эти корни и большевистские.

Но однажды, в марте, пришли в Город серыми шеренгами немцы, и на головах у них были рыжие металлические тазы, предохранявшие их от шрапнельных пуль, а гусары ехали в таких мохнатых шапках и на таких лошадях, что при взгляде на них Тальберг понял сразу, где корни. После нескольких тяжелых ударов германских пушек под Городом московские смылись куда-то за сизые леса есть дохлятину, а люди в шароварах притащились обратно, вслед за немцами. Это был большой сюрприз. Тальберг растерянно улыбался, но ничего не боялся, потому что шаровары при немцах были очень тихие, никого убивать не смели и даже сами ходили по улицам как бы с некоторой опаской, и вид у них был такой, словно у неуверенных гостей. Тальберг сказал, что у них нет корней, и месяца два нигде не служил. Николка Турбин однажды улыбнулся, войдя в комнату Тальберга. Тот сидел и писал на большом листе бумаги какие-то грамматические упражнения, а перед ним лежала тоненькая, отпечатанная на дешевой серой бумаге книжонка:

«Игнатий Перпилло - Украинская грамматика» .

В апреле восемнадцатого, на Пасхе, в цирке весело гудели матовые электрические шары и было черно до купола народом. Тальберг стоял на арене веселой, боевой колонной и вел счет рук - шароварам крышка, будет Украина, но Украина «гетьманская», - выбирали «гетьмана всея Украины».

Мы отгорожены от кровавой московской оперетки, - говорил Тальберг и блестел в странной гетманской форме дома, на фоне милых, старых обоев. Давились презрительно часы: тонк-танк, и вылилась вода из сосуда. Николке и Алексею не о чем было говорить с Тальбергом. Да и говорить было бы очень трудно, потому что Тальберг очень сердился при каждом разговоре о политике и, в особенности, в тех случаях, когда Николка совершенно бестактно начинал: «А как же ты, Сережа, говорил в марте...» У Тальберга тотчас показывались верхние, редко расставленные, но крупные и белые зубы, в глазах появлялись желтенькие искорки, и Тальберг начинал волноваться. Таким образом, разговоры вышли из моды сами собой.

Да, оперетка... Елена знала, что значит это слово на припухших прибалтийских устах. Но теперь оперетка грозила плохим, и уже не шароварам, не московским, не Ивану Ивановичу какому-нибудь, а грозила она самому Сергею Ивановичу Тальбергу. У каждого человека есть своя звезда, и недаром в Средние века придворные астрологи составляли гороскопы, предсказывали будущее. О, как мудры были они! Так вот, у Тальберга, Сергея Ивановича, была неподходящая, неудачливая звезда. Тальбергу было бы хорошо, если бы все шло прямо, по одной определенной линии, но события в это время в Городе не шли по прямой, они проделывали причудливые зигзаги, и тщетно Сергей Иванович старался угадать, что будет. Он не угадал. Далеко еще, верст сто пятьдесят, а может быть, и двести, от Города, на путях, освещенных белым светом, - салон-вагон. В вагоне, как зерно в стручке, болтается бритый человек, диктуя своим писарям и адъютантам на странном языке, в котором с большим трудом разбирался даже сам Перпилло. Горе Тальбергу, если этот человек придет в Город, а он может прийти! Горе! Номер газеты «Вести» всем известен, имя капитана Тальберга, выбиравшего гетмана, также. В газете статья, принадлежащая перу Сергея Ивановича , а в статье слова:


Петлюра - авантюрист, грозящий своею опереткой гибелью краю...


Тебя, Елена, ты сама понимаешь, я взять не могу на скитания и неизвестность. Не правда ли?

Ни звука не ответила Елена, потому что была горда.

Я думаю, что мне беспрепятственно удастся пробраться через Румынию в Крым и на Дон. Фон Буссов обещал мне содействие. Меня ценят. Немецкая оккупация превратилась в оперетку. Немцы уже уходят. (Шепот.) Петлюра, по моим расчётам, тоже скоро рухнет. Настоящая сила идет с Дона . И ты знаешь, мне ведь даже нельзя не быть там, когда формируется армия права и порядка. Не быть - значит погубить карьеру, ведь ты знаешь, что Деникин был начальником моей дивизии . Я уверен, что не пройдёт и трех месяцев, ну самое позднее - в мае, мы придём в Город. Ты ничего не бойся. Тебя ни в коем случае не тронут, ну, а в крайности, у тебя же есть паспорт на девичью фамилию. Я попрошу Алексея, чтобы тебя не дали в обиду.

Елена очнулась.

- Постой, - сказала она, - ведь нужно братьев сейчас предупредить о том, что немцы нас предают?

Тальберг густо покраснел.

Конечно, конечно, я обязательно... Впрочем, ты им сама скажи. Хотя ведь это дело меняет мало.

Странное чувство мелькнуло у Елены, но предаваться размышлению было некогда: Тальберг уже целовал жену, и было мгновение, когда его двухэтажные глаза пронизало только одно - нежность. Елена не выдержала и всплакнула, но тихо, тихо, - женщина она была сильная, недаром дочь Анны Владимировны. Потом произошло прощание с братьями в гостиной. В бронзовой лампе вспыхнул розовый свет и залил весь угол. Пианино показало уютные белые зубы и партитуру Фауста там, где черные нотные закорючки идут густым черным строем и разноцветный рыжебородый Валентин поет:



Даже Тальбергу, которому не были свойственны никакие сентиментальные чувства, запомнились в этот миг и черные аккорды, и истрепанные страницы вечного Фауста. Эх, эх... Не придется больше услышать Тальбергу каватины про Бога Всесильного, не услышать, как Елена играет Шервинскому аккомпанемент! Все же, когда Турбиных и Тальберга не будет на свете, опять зазвучат клавиши, и выйдет к рампе разноцветный Валентин, в ложах будет пахнуть духами, и дома будут играть аккомпанемент женщины, окрашенные светом, потому что Фауст, как Саардамский Плотник, - совершенно бессмертен.

Тальберг все рассказал тут же у пианино. Братья вежливо промолчали, стараясь не поднимать бровей. Младший из гордости, старший потому, что был человек-тряпка . Голос Тальберга дрогнул.

Вы же Елену берегите. - Глаза Тальберга в первом слое посмотрели просительно и тревожно. Он помялся, растерянно глянул на карманные часы и беспокойно сказал: - Пора.

Елена притянула к себе за шею мужа, перекрестила его торопливо и криво и поцеловала. Тальберг уколол обоих братьев щетками черных подстриженных усов. Тальберг, заглянув в бумажник, беспокойно проверил пачку документов, пересчитал в тощем отделении украинские бумажки и немецкие марки и, улыбаясь, напряженно улыбаясь и оборачиваясь, пошел. Дзинь... дзинь... в передней свет сверху, потом по лестнице громыханье чемодана. Елена свесилась с перил и в последний раз увидела острый хохол башлыка.

В час ночи с пятого пути из тьмы, забитой кладбищами порожних товарных вагонов, с места взяв большую грохочущую скорость, пыша красным жаром поддувала, ушел серый, как жаба, бронепоезд и дико завыл. Он пробежал восемь верст в семь минут, попал на Пост-Волынский, в гвалт, стук, грохот и фонари, не задерживаясь, по прыгающим стрелкам свернул с главной линии вбок и, возбуждая в душах обмерзших юнкеров и офицеров, скорчившихся в теплушках и в цепях у самого Поста, смутную надежду и гордость, смело, никого решительно не боясь, ушел к германской границе. Следом за ним через десять минут прошел через Пост сияющий десятками окон пассажирский, с громадным паровозом. Тумбовидные, массивные, запакованные до глаз часовые-немцы мелькнули на площадках, мелькнули их широкие черные штыки. Стрелочники, давясь морозом, видели, как мотало на стыках длинные пульманы, и окна бросали в стрелочников снопы. Затем все исчезло, и души юнкеров наполнились завистью, злобой и тревогой.

У... с-с-волочь!.. - провыло где-то у стрелки, и на теплушки налетела жгучая вьюга. Заносило в эту ночь Пост.

А в третьем от паровоза вагоне, в купе, крытом полосатыми чехлами, вежливо и заискивающе улыбаясь, сидел Тальберг против германского лейтенанта и говорил по-немецки.

О, ja, - тянул время от времени толстый лейтенант и пожевывал сигару.

Когда лейтенант заснул, двери во всех купе закрылись и в теплом и ослепительном вагоне настало монотонное дорожное бормотание, Тальберг вышел в коридор, откинул бледную штору с прозрачными буквами «Ю.-З. ж. д.» и долго глядел в мрак. Там беспорядочно прыгали искры, прыгал снег, а впереди паровоз нес и завывал так грозно, так неприятно, что даже Тальберг расстроился.

В этот ночной час в нижней квартире домохозяина, инженера Василия Ивановича Лисовича, была полная тишина, и только мышь в маленькой столовой нарушала ее по временам. Мышь грызла и грызла, назойливо и деловито, в буфете старую корку сыра, проклиная скупость супруги инженера, Ванды Михайловны. Проклинаемая костлявая и ревнивая Ванда глубоко спала во тьме спаленки прохладной и сырой квартиры. Сам же инженер бодрствовал и находился в своем тесно заставленном, занавешенном, набитом книгами и, вследствие этого, чрезвычайно уютном кабинетике. Стоячая лампа, изображающая египетскую царевну, прикрытую зеленым зонтиком с цветами, красила всю комнату нежно и таинственно, и сам инженер был таинственен в глубоком кожаном кресле. Тайна и двойственность зыбкого времени выражалась прежде всего в том, что был человек в кресле вовсе не Василий Иванович Лисович, а Василиса... То есть сам-то он называл себя - Лисович, многие люди, с которыми он сталкивался, называли его Василием Ивановичем, но исключительно в упор. За глаза же, в третьем лице, никто не называл инженера иначе как Василиса. Случилось это потому, что домовладелец с января 1918 года, когда в городе начались уже совершенно явственно чудеса, сменил свой четкий почерк и вместо определенного «В. Лисович», из страха перед какой-то будущей ответственностью, начал в анкетах, справках, удостоверениях, ордерах и карточках писать «Вас. Лис».

Николка, получив из рук Василия Ивановича сахарную карточку 18-го января восемнадцатого года, вместо сахара получил страшный удар камнем в спину на Крещатике и два дня плевал кровью. (Снаряд лопнул как раз над сахарной очередью, состоящей из бесстрашных людей.) Придя домой, держась за стенки и зеленея, Николка все-таки улыбнулся, чтобы не испугать Елену, наплевал полный таз кровяных пятен и на вопль Елены:

Господи! Что же это такое?!

Это Василисин сахар, черт бы его взял! - и после этого стал белым и рухнул на бок. Николка встал через два дня, а Василия Ивановича Лисовича больше не было. Вначале двор номера тринадцатого, а за двором весь город начал называть инженера Василисой, и лишь владелец женского имени рекомендовался: председатель домового комитета Лисович.

Убедившись, что улица окончательно затихла, не слышалось уже редкого скрипа полозьев, прислушавшись внимательно к свисту из спальни жены, Василиса отправился в переднюю, внимательно потрогал запоры, болт, цепочку и крюк и вернулся в кабинетик. Из ящика своего массивного стола он выложил четыре блестящих английских булавки. Затем на цыпочках сходил куда-то во тьму и вернулся с простыней и пледом. Еще раз прислушался и даже приложил палец к губам. Снял пиджак, засучил рукава, достал с полки клей в банке, аккуратно скатанный в трубку кусок обоев и ножницы. Потом прильнул к окну и под щитком ладони всмотрелся в улицу. Левое окно завесил простыней до половины, а правое пледом при помощи английских булавок. Заботливо оправил, чтобы не было щелей. Взял стул, влез на него и руками нашарил что-то, над верхним рядом книг на полке, провел ножичком вертикально вниз по обоям, а затем под прямым углом вбок, подсунул ножичек под разрез и вскрыл аккуратный, маленький, в два кирпича, тайничок, самим же им изготовленный в течение предыдущей ночи. Дверцу - тонкую цинковую пластинку - отвел в сторону, слез, пугливо поглядел на окна, потрогал простыню. Из глубины нижнего ящика, открытого двойным звенящим поворотом ключа, выглянул на свет Божий аккуратно перевязанный крестом и запечатанный пакет в газетной бумаге. Его Василиса похоронил в тайнике и закрыл дверцу. Долго на красном сукне стола кроил и вырезал полоски, пока не подобрал их как нужно. Смазанные клейстером, они легли на разрез так аккуратно, что прелесть: полбукетик к полбукетику, квадратик к квадратику. Когда инженер слез со стула, он убедился, что на стене нет никаких признаков тайника. Василиса вдохновенно потер ладони, тут же скомкал и сжег в печурке остатки обоев, пепел размешал и спрятал клей.

На черной безлюдной улице волчья оборванная серая фигура беззвучно слезла с ветви акации, на которой полчаса сидела, страдая на морозе, но жадно наблюдая через предательскую щель над верхним краем простыни работу инженера, навлекшего беду именно простыней на зелено окрашенном окне. Пружинно прыгнув в сугроб, фигура ушла вверх по улице, а далее провалилась волчьей походкой в переулках, и метель, темнота, сугробы съели ее и замели все ее следы.

Ночь. Василиса в кресле. В зеленой тени он чистый Тарас Бульба. Усы вниз, пушистые - какая, к черту, Василиса! - это мужчина. В ящиках прозвучало нежно, и перед Василисой на красном сукне пачки продолговатых бумажек - зеленый игральный крап:


50 карбованцiв

ходить нарiвнi з кредитовыми бiлетами.


На крапе - селянин с обвисшими усами, вооруженный лопатою, и селянка с серпом. На обороте, в овальной рамке, увеличенные, красноватые лица этого же селянина и селянки. И тут червяками усы вниз, по-украински. И надо всем предостерегающая надпись:


За фальшування караеться тюрмою,


уверенная подпись:


Директор державноi скарбницi Лебiдь-Юрчик


Кошю-медный Александр II в трепаном чугунном мыле бакенбард, в конном строю, раздраженно косился на художественное произведение Лебiдя-Юрчика и ласково - на лампу-царевну. Со стены на бумажки глядел в ужасе чиновник со Станиславом на шее - предок Василисы, писанный маслом. В зеленом свете мягко блестели корешки Гончарова и Достоевского и мощным строем стоял золото-черный конногвардеец Брокгауз-Ефрон. Уют.

Пятипроцентный прочно спрятан в тайнике под обоями. Там же пятнадцать «катеринок», девять «петров», десять «Николаев первых», три бриллиантовых кольца, брошь, Анна и два Станислава.

В тайнике № 2 - двадцать «катеринок», десять «петров», двадцать пять серебряных ложек, золотые часы с цепью, три портсигара («Дорогому сослуживцу», хоть Василиса и не курил), пятьдесят золотых десяток, солонки, футляр с серебром на шесть персон и серебряное ситечко (большой тайник в дровяном сарае, два шага от двери прямо, шаг влево, шаг от меловой метки на бревне стены. Все в ящиках эйнемовского печенья , в клеенке, просмоленные швы, два аршина глубины).

Третий тайник - чердак: две четверти от трубы на северо-восток под балкой в глине : щипцы сахарные, сто восемьдесят три золотых десятки, на двадцать пять тысяч процентных бумаг.

Лебiдь-Юрчик - на текущие расходы.

Василиса оглянулся, как всегда делал, когда считал деньги, и стал слюнить крап. Лицо его стало боговдохновенным. Потом он неожиданно побледнел.

Фальшування, фальшування, - злобно заворчал он, качая головой, - вот горе-то. А?

Голубые глаза Василисы убойно опечалились. В третьем десятке - раз. В четвертом десятке - две, в шестом - две, в девятом - подряд три бумажки несомненно таких, за которые Лебiдь-Юрчик угрожает тюрьмой. Всего сто тринадцать бумажек, и, извольте видеть, на восьми явные признаки фальшування. И селянин какой-то мрачный, а должен быть веселый, и нет у снопа таинственных, верных - перевернутой запятой и двух точек, и бумага лучше, чем лебiдевская. Василиса глядел на свет, и Лебiдь явно фальшиво просвечивал с обратной стороны.

Извозчику завтра вечером одну, - разговаривал сам с собой Василиса, - все равно ехать, и, конечно, на базар.

Он бережно отложил в сторону фальшивые, предназначенные извозчику и на базар, а пачку спрятал за звенящий замок. Вздрогнул. Над головой пробежали шаги по потолку, и мертвую тишину вскрыли смех и смутные голоса. Василиса сказал Александру II:

Извольте видеть: никогда покою нет...

Вверху стихло. Василиса зевнул, погладил мочальные усы, снял с окон плед и простыню, зажег в гостиной, где тускло блестел граммофонный рупор, маленькую лампу. Через десять минут полная тьма была в квартире. Василиса спал рядом с женой в сырой спальне. Пахло мышами, плесенью, ворчливой сонной скукой. И вот, во сне, приехал Лебiдь-Юрчик верхом на коне и какие-то Тушинские Воры с отмычками вскрыли тайник. Червонный валет влез на стул, плюнул Василисе в усы и выстрелил в упор. В холодном поту, с воплем вскочил Василиса и первое, что услыхал, - мышь с семейством, трудящуюся в столовой над кульком с сухарями, а затем уже необычайной нежности гитарный звон через потолок и ковры, смех...

За потолком пропел необыкновенной мощности и страсти голос, и гитара пошла маршем.

Единственное средство - отказать от квартиры, - забарахтался в простынях Василиса, - это же немыслимо. Ни днем, ни ночью нет покоя.


Идут и поют юнкера

Гвардейской школы!


Хотя, впрочем, на случай чего... Оно верно, время-то теперь ужасное. Кого еще пустишь, неизвестно, а тут офицеры, в случае чего - защита-то и есть... Брысь! - крикнул Василиса на яростную мышь.

Гитара... гитара... гитара...



Четыре огня в столовой люстре. Знамена синего дыма. Кремовые шторы наглухо закрыли застекленную веранду. Часов не слышно. На белизне скатерти свежие букеты тепличных роз, три бутылки водки и германские узкие бутылки белых вин. Лафитные стаканы, яблоки в сверкающих изломах ваз, ломтики лимона, крошки, крошки, чай...

На кресле скомканный лист юмористической газеты «Чертова кукла» . Качается туман в головах, то в сторону несет на золотой остров беспричинной радости, то бросает в мутный вал тревоги. Глядят в тумане развязные слова:


Голым профилем на ежа не сядешь !


Вот веселая сволочь... А пушки-то стихли. А-стра-умие, черт меня возьми! Водка, водка и туман. Ар-ра-та-там! Гитара.


Арбуз не стоит печь на мыле,

Американцы победили.


Мышлаевский, где-то за завесой дыма, рассмеялся. Он пьян.



Где же? В самом деле? Где же? - добивался мутный Мышлаевский.


Рожают овцы под брезентом,

Родзянко будет президентом .


Но талантливы, мерзавцы, ничего не поделаешь!

Елена, которой не дали опомниться после отъезда Тальберга... от белого вина не пропадает боль совсем, а только тупеет. Елена на председательском месте, на узком конце стола, в кресле. На противоположном - Мышлаевский, мохнат, бел, в халате, и лицо в пятнах от водки и бешеной усталости. Глаза его в красных кольцах - стужа, пережитый страх, водка, злоба. По длинным граням стола с одной стороны Алексей и Николка, а с другой - Леонид Юрьевич Шервинский, бывшего лейб-гвардии уланского полка поручик, а ныне адъютант в штабе князя Белорукова , и рядом с ним подпоручик Степанов, Федор Николаевич, артиллерист, он же по александровской гимназической кличке - Карась .

Маленький, укладистый и действительно чрезвычайно похожий на карася, Карась столкнулся с Шервинским у самого подъезда Турбиных, минут через двадцать после отъезда Тальберга. Оба оказались с бутылками. У Шервинского сверток - четыре бутылки белого вина, у Карася - две бутылки водки. Шервинский, кроме того, был нагружен громаднейшим букетом, наглухо запакованным в три слоя бумаги, - само собой понятно, розы Елене Васильевне. Карась тут же у подъезда сообщил новость: на погонах у него золотые пушки, - терпенья больше нет, всем нужно идти драться, потому что из занятий в университете все равно ни пса не выходит, а если Петлюра приползет в город - тем более не выйдет. Всем нужно идти, а артиллеристам непременно в мортирный дивизион. Командир - полковник Малышев, дивизион - замечательный, так и называется - студенческий. Карась в отчаянии, что Мышлаевский ушел в эту дурацкую дружину. Глупо. Сгеройствовал, поспешил. И где он теперь, черт его знает. Может быть, даже и убили под Городом...

Ан, Мышлаевский оказался здесь, наверху! Золотая Елена в полумраке спальни, перед овальной рамой в серебряных листьях, наскоро припудрила лицо и вышла принимать розы. Ур-ра! Все здесь. Карасевы золотые пушки на смятых погонах были форменным ничтожеством рядом с бледными кавалерийскими погонами и синими выутюженными бриджами Шервинского. В наглых глазах маленького Шервинского мячиками запрыгала радость при известии об исчезновении Тальберга. Маленький улан сразу почувствовал, что он, как никогда, в голосе, и розоватая гостиная наполнилась действительно чудовищным ураганом звуков, пел Шервинский эпиталаму богу Гименею , и как пел! Да, пожалуй, все вздор на свете, кроме такого голоса, как у Шервинского. Конечно, сейчас штабы, эта дурацкая война, большевики, и Петлюра, и долг, но потом, когда все придет в норму, он бросает военную службу, несмотря на свои петербургские связи, вы знаете, какие у него связи - о-го-го... и на сцену. Петь он будет в La Scala и в Большом театре в Москве, когда большевиков повесят в Москве на фонарях на Театральной площади . В него влюбилась в Жмеринке графиня Лендрикова , потому что когда он пел эпиталаму, то вместо fa взял la и держал его пять тактов . Сказав - пять, Шервинский сам повесил немного голову и посмотрел кругом растерянно, как будто кто-то другой сообщил ему это, а не он сам.

Тэк-с, пять. Ну ладно, идемте ужинать.

И вот знамена, дым...

И где же сенегальцев роты? Отвечай, штабной, отвечай. Леночка, пей вино, золотая, пей. Все будет благополучно. Он даже лучше сделал, что уехал. Проберется на Дон и приедет сюда с деникинской армией.

Будут! - звякнул Шервинский. - Будут. Позвольте сообщить важную новость: сегодня я сам видел на Крещатике сербских квартирьеров, и послезавтра, самое позднее, через два дня, в Город придут два сербских полка .

Слушай, это верно?

Шервинский стал бурым.

Гм, даже странно. Раз я говорю, что сам видел, вопрос этот мне кажется неуместным.

Два полка-а... что два полка...

Хорошо-с, тогда не угодно ли выслушать. Сам князь мне говорил сегодня, что в одесском порту уже разгружаются транспорты: пришли греки и две дивизии сенегалов. Стоит нам продержаться неделю - и нам на немцев наплевать.

Предатели!

Ну, если это верно, вот Петлюру тогда поймать да повесить! Вот повесить!

Своими руками застрелю.

Еще по глотку. Ваше здоровье, господа офицеры!

Раз - и окончательный туман! Туман, господа. Николка, выпивший три бокала, бегал к себе за платком и в передней (когда никто не видит, можно быть самим собой) припал к вешалке. Кривая шашка Шервинского со сверкающей золотой рукоятью. Подарил персидский принц. Клинок дамасский. И принц не дарил, и клинок не дамасский, но верно - красивая и дорогая. Мрачный маузер на ремнях в кобуре, Карасев «стейер» - вороненое дуло. Николка припал к холодному дереву кобуры, трогал пальцами хищный маузеров нос и чуть не заплакал от волнения. Захотелось драться сейчас же, сию минуту, там за Постом, на снежных полях. Ведь стыдно! Неловко... Здесь водка и тепло, а там мрак, буран, вьюга, замерзают юнкера. Что же они думают там в штабах? Э, дружина еще не готова, студенты не обучены, а сингалезов все нет и нет, вероятно, они, как сапоги, черные... Но ведь они же здесь померзнут, к свиньям? Они ведь привыкли к жаркому климату?

Я б вашего гетмана, - кричал старший Турбин, - за устройство этой миленькой Украины повесил бы первым ! Хай живе вильна Украина вид Киева до Берлина ! Полгода он издевался над русскими офицерами , издевался над всеми нами. Кто запретил формирование русской армии? Гетман. Кто терроризировал русское население этим гнусным языком , которого и на свете не существует? Гетман. Кто развел всю эту мразь с хвостами на головах? Гетман. А теперь, когда ухватило кота поперек живота, так начали формировать русскую армию ? В двух шагах враг, а они дружины, штабы? Смотрите, ой, смотрите!

Панику сеешь, - сказал хладнокровно Карась.

Турбин обозлился.

Я? Панику? Вы меня просто понять не хотите. Вовсе не панику, а я хочу вылить все, что у меня накипело на душе. Панику? Не беспокойся. Завтра, я уже решил, я иду в этот самый дивизион, и если ваш Малышев не возьмет меня врачом, я пойду простым рядовым. Мне это осточертело! Не панику, - кусок огурца застрял у него в горле, он бурно закашлялся и задохся, и Николка стал колотить его по спине.

Правильно! - скрепил Карась, стукнув по столу. - К черту рядовым - устроим врачом.

Завтра полезем все вместе, - бормотал пьяный Мышлаевский, - все вместе. Вся Александровская императорская гимназия. Ура!

Сволочь он, - с ненавистью продолжат Турбин, - ведь он же сам не говорит на этом проклятом языке! А? Я позавчера спрашиваю эту каналью, доктора Курицького, он, изволите ли видеть, разучился говорить по-русски с ноября прошлого года. Был Курицкий, а стал Курицький... Так вот спрашиваю: как по-украински «кот»? Он отвечает: «Кит». Спрашиваю: «А как кит?» А он остановился, вытаращил глаза и молчит. И теперь не кланяется.

Николка с треском захохотал и сказал:

Слова «кит» у них не может быть, потому что на Украине не водятся киты, а в России всего много. В Белом море киты есть...

Мобилизация, - ядовито продолжал Турбин, - жалко, что вы не видели, что делалось вчера в участках. Все валютчики знали о мобилизации за три дня до приказа. Здорово? И у каждого грыжа, у всех верхушка правого легкого, а у кого нет верхушки - просто пропал, словно сквозь землю провалился. Ну, а это, братцы, признак грозный. Если уж в кофейнях шепчутся перед мобилизацией и ни один не идет - дело швах! О, каналья, каналья! - Да ведь если бы с апреля месяца он вместо того, чтобы ломать эту гнуснейшую комедию с украинцами, начал бы формирование офицерских корпусов, мы бы взяли теперь Москву. Поймите, что только здесь, в Городе, он набрал бы пятидесятитысячную армию, и какую армию! Отборную, лучшую, потому что все юнкера, все студенты, гимназисты, офицеры, а их тысячи в Городе, все пошли бы с дорогою душой. Не только Петлюры бы духу не пахло в Малороссии, но мы бы Троцкого прихлопнули бы в Москве, как муху . Самый момент: ведь там, говорят, кошек жрут. Он бы, сукин сын, Россию спас.

Турбин покрылся пятнами, и слова у него вылетали изо рта с тонкими брызгами слюны. Глаза горели.

Ты... ты... тебе бы, знаешь, не врачом, а министром быть обороны, право, - заговорил Карась. Он иронически улыбался, но речь Турбина ему нравилась и зажигала его.

Алексей на митинге незаменимый человек, оратор, - сказал Николка.

Николка, я тебе два раза уже говорил, что ты никакой остряк, - ответил ему Турбин, - пей-ка лучше вино.

Ты пойми, - заговорил Карась, - что немцы не позволили бы формировать армию, они боятся ее .

Неправда! - тоненько выкликнул Турбин. - Нужно только иметь голову на плечах, и всегда можно было бы столковаться с германом. Нужно было бы немцам объяснить, что мы им не опасны. Кончено. Война нами проиграна! У нас теперь другое, более страшное, чем война, чем немцы, чем все на свете. У нас - Троцкий . Вот что нужно было сказать немцам: вам нужен сахар, хлеб? - Берите, лопайте, кормите солдат. Подавитесь, но только помогите. Дайте формироваться, ведь это вам же лучше, мы вам поможем удержать порядок на Украине, чтобы наши богоносцы не заболели московскою болезнью. И будь сейчас русская армия в Городе, мы бы железной стеной были отгорожены от Москвы. А Петлюру... к-х... - Турбин яростно закашлялся.

Стой! - Шервинский встал. - Погоди. Я должен сказать в защиту гетмана. Правда, ошибки были допущены, но план у гетмана был правильный. О, он дипломат. Край украинский, здесь есть элементы, которые хотят балакать на этой мове своей, - пусть!

Пять процентов, а девяносто пять - русских!..

Верно. Но они сыграли бы роль э... э... вечного бродила, как говорит князь. Вот и нужно было их утихомирить. Впоследствии же гетман сделал бы именно так, как ты говоришь: русская армия, и никаких гвоздей. Не угодно ли? - Шервинский торжественно указал куда-то рукой. - На Владимирской улице уже развеваются трехцветные флаги.

Опоздали с флагами!

Гм, да. Это верно. Несколько опоздали, но князь уверен, что ошибка поправима.

Дай Бог, искренне желаю. - И Турбин перекрестился на икону Божией Матери в углу.

План же был таков, - звучно и торжественно выговорил Шервинский, - когда война кончилась бы, немцы оправились бы и оказали бы помощь в борьбе с большевиками. Когда же Москва была бы занята, гетман торжественно положил бы Украину к стопам его императорского величества государя императора Николая Александровича.

После этого сообщения в столовой наступило гробовое молчание. Николка горестно побелел.

Император убит, - прошептал он.

Какого Николая Александровича? - спросил ошеломленный Турбин, а Мышлаевский, качнувшись, искоса глянул в стакан к соседу. Ясно: крепился, крепился и вот напился, как зонтик.

Елена, положив голову на ладони, в ужасе посмотрела на улана.

Но Шервинский не был особенно пьян, он поднял руку и сказал мощно:

Не спешите, а слушайте. Н-но, прошу господ офицеров (Николка покраснел и побледнел) молчать пока о том, что я сообщу. Ну-с, вам известно, что произошло во дворце императора Вильгельма, когда ему представлялась свита гетмана ?

Никакого понятия не имеем, - с интересом сообщил Карась.

Ну-с, а мне известно.

Тю! Ему все известно, - удивился Мышлаевский. - Ты ж не езди...

Господа! Дайте же ему сказать.

После того как император Вильгельм милостиво поговорил со свитой, он сказал: «Теперь я с вами прощаюсь, господа, а о дальнейшем с вами будет говорить...» Портьера раздвинулась, и в зал вошел наш государь. Он сказал: «Поезжайте, господа офицеры, на Украину и формируйте ваши части. Когда же настанет момент, я лично стану во главе армии и поведу ее в сердце России - в Москву» - и прослезился.

Шервинский светло обвел глазами все общество, залпом глотнул стакан вина и зажмурился. Десять глаз уставились на него, и молчание царствовало до тех пор, пока он не сел и не закусил ветчиной.

Слушай... это легенда, - болезненно сморщившись, сказал Турбин. - Я уже слышал эту историю.

Убиты все, - сказал Мышлаевский, - и государь, и государыня, и наследник.

Шервинский покосился на печку, глубоко набрал воздуху и молвил:

Напрасно вы не верите. Известие о смерти его императорского величества...

Несколько преувеличено, - спьяна сострил Мышлаевский.

Елена возмущенно дрогнула и показалась из тумана.

Витя, тебе стыдно. Ты офицер.

Мышлаевский нырнул в туман.

Вымышлено самими же большевиками. Государю удалось спастись при помощи его верного гувернера... то есть, виноват, гувернера наследника, мосье Жильяра и нескольких офицеров, которые вывезли его... э... в Азию. Оттуда они проехали в Сингапур и морем в Европу. И вот государь ныне находится в гостях у императора Вильгельма.

Да ведь Вильгельма же тоже выкинули? - начал Карась.

Они оба в гостях в Дании, с ними же и августейшая мать государя, Мария Федоровна . Если ж вы мне не верите, то вот-с: сообщил мне это лично сам князь.

Николкина душа стонала, полная смятения. Ему хотелось верить.

Если это так, - вдруг восторженно заговорил он и вскочил, вытирая пот со лба, - я предлагаю тост: здоровье его императорского величества! - Он блеснул стаканом, и золотые граненые стрелы пронзили германское белое вино. Шпоры загремели о стулья. Мышлаевский поднялся, качаясь и держась за стол. Елена встала. Золотой серп ее развился, и пряди обвисли на висках.

Пусть! Пусть! Пусть даже убит, - надломленно и хрипло крикнула она. - Все равно. Я пью. Я пью.

Ему никогда, никогда не простится его отречение на станции Дно. Никогда . Но все равно, мы теперь научены горьким опытом и знаем, что спасти Россию может только монархия . Поэтому, если император мертв, да здравствует император! - Турбин крикнул и поднял стакан.

Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра-а!! - трижды в грохоте пронеслось по столовой.

Василиса вскочил внизу в холодном поту. Со сна он завопил истошным голосом и разбудил Ванду Михайловну.

Боже мой... бо... бо... - бормотала Ванда, цепляясь за его сорочку.

Что же это такое? Три часа ночи! - завопил, плача, Василиса, адресуясь к черному потолку. - Я жаловаться, наконец, буду!

Ванда захныкала. И вдруг оба окаменели. Сверху явственно, просачиваясь сквозь потолок, выплывала густая масляная волна и над ней главенствовал мощный, как колокол, звенящий баритон:


Си-ильный, де-ержавный,

царрр-ствуй на славу...


Сердце у Василисы остановилось, и вспотели цыганским потом даже ноги. Суконно шевеля языком, он забормотал:

Нет... они, того, душевнобольные... Ведь они нас под такую беду могут подвести, что не расхлебаешь. Ведь гимн же запрещен! Боже ты мой, что же они делают? На улице-то, на улице слышно!!

Но Ванда уже свалилась как камень и опять заснула. Василиса же лег лишь тогда, когда последний аккорд расплылся наверху в смутном грохоте и вскрикиваньях.

На Руси возможно только одно: вера православная, власть самодержавная! - покачиваясь, кричал Мышлаевский.

Только под утро он разделся и уснул, и вот во сне явился к нему маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку и глумливо сказал:

Голым профилем на ежа не сядешь!.. Святая Русь - страна деревянная, нищая и... опасная, а русскому человеку честь - только лишнее бремя.

Ах ты! - вскричал во сне Турбин. - Г-гадина, да я тебя. - Турбин во сне полез в ящик стола доставать браунинг, сонный, достал, хотел выстрелить в кошмар, погнался за ним, и кошмар пропал.

Часа два тек мутный, черный, без сновидений сон, а когда уже начало светать бледно и нежно за окнами комнаты, выходящей на застекленную веранду, Турбину стал сниться Город.

Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Целыми днями винтами шел из бесчисленных труб дым к небу. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег. И в пять, и в шесть, и в семь этажей громоздились дома. Днем их окна были черны, а ночью горели рядами в темно-синей выси. Цепочками, сколько хватало глаз, как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко подвешенные на закорючках серых длинных столбов. Днем с приятным ровным гудением бегали трамваи с желтыми соломенными пухлыми сидениями, по образцу заграничных. Со ската на скат, покрикивая, ехали извозчики, и темные воротники - мех серебристый и черный - делали женские лица загадочными и красивыми.

Сады стояли безмолвные и спокойные, отягченные белым, нетронутым снегом. И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира. Они раскинулись повсюду огромными пятнами, с аллеями, каштанами, оврагами, кленами и липами.

Сады красовались на прекрасных горах, нависших над Днепром, и, уступами поднимаясь, расширяясь, порою пестря миллионами солнечных пятен, порою в нежных сумерках, царствовал вечный Царский сад. Старые сгнившие черные балки парапета не преграждали пути прямо к обрывам на страшной высоте. Отвесные стены, заметенные вьюгою, падали на нижние далекие террасы, а те расходились все дальше и шире, переходили в береговые рощи над шоссе, вьющиеся по берегу великой реки, и темная скованная лента уходила туда, в дымку, куда далее с городских высот не хватает человеческих глаз, где седые пороги, Запорожская Сечь, и Херсонес, и дальнее море.

Зимою, как ни в одном городе мира, упадал покой на улицах и переулках и верхнего Города, на горах, и Города нижнего, раскинувшегося в излучине замерзшего Днепра, и весь машинный гул уходил внутрь каменных зданий, смягчался и ворчал довольно глухо. Вся энергия Города, накопленная за солнечное и грозовое лето, выливалась в свете. Свет с четырех часов дня начинал загораться в окнах домов, в круглых электрических шарах, в газовых фонарях, в фонарях домовых, с огненными номерами, и в стеклянных сплошных окнах электрических станций, наводящих на мысль о страшном и суетном электрическом будущем человечества, в их сплошных окнах, где были видны неустанно мотающие свои отчаянные колеса машины, до корня расшатывающие самое основание земли. Играл светом и переливался, светился и танцевал и мерцал Город по ночам до самого утра, а утром угасал, одевался дымом и туманом.

Но лучше всего сверкал электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке, и был он виден далеко, и часто летом, в черной мгле, в путаных заводях и изгибах старика-реки, из ивняка, лодки видели его и находили по его свету водяной путь на Город, к его пристаням. Зимой крест сиял в черной гуще небес и холодно и спокойно царил над темными пологими далями московского берега, от которого были перекинуты два громадных моста. Один цепной, тяжкий, Николаевский, ведущий в слободку на том берегу, другой - высоченный, стреловидный, по которому прибегали поезда оттуда, где очень, очень далеко сидела, раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва .



И вот, в зиму 1918 года, Город жил странною, неестественной жизнью, которая, очень возможно, уже не повторится в двадцатом столетии. За каменными стенами все квартиры были переполнены. Свои давнишние исконные жители жались и продолжали сжиматься дальше , волею-неволею впуская новых пришельцев, устремлявшихся на Город. И те как раз и приезжали по этому стреловидному мосту оттуда, где загадочные сизые дымки.

Бежали седоватые банкиры со своими женами, бежали талантливые дельцы, оставившие доверенных помощников в Москве, которым было поручено не терять связи с тем новым миром, который нарождался в Московском царстве, домовладельцы, покинувшие дома верным тайным приказчикам, промышленники, купцы , адвокаты, общественные деятели. Бежали журналисты, московские и петербургские, продажные, алчные, трусливые. Кокотки. Честные дамы из аристократических фамилий. Их нежные дочери, петербургские бледные развратницы с накрашенными карминовыми губами. Бежали секретари директоров департаментов, юные пассивные педерасты. Бежали князья и алтынники, поэты и ростовщики, жандармы и актрисы императорских театров. Вся эта масса, просачиваясь в щель, держала свой путь на Город.

Всю весну, начиная с избрания гетмана, он наполнялся и наполнялся пришельцами. В квартирах спали на диванах и стульях. Обедали огромными обществами за столами в богатых квартирах. Открылись бесчисленные съестные лавки-паштетные, торговавшие до глубокой ночи, кафе, где подавали кофе и где можно было купить женщину, новые театры миниатюр, на подмостках которых кривлялись и смешили народ все наиболее известные актеры, слетевшиеся из двух столиц, открылся знаменитый театр «Лиловый негр» и величественный, до белого утра гремящий тарелками клуб «Прах» (поэты - режиссеры - артисты - художники) на Николаевской улице. Тотчас же вышли новые газеты, и лучшие перья в России начали писать в них фельетоны и в этих фельетонах поносить большевиков. Извозчики целыми днями таскали седоков из ресторана в ресторан, и по ночам в кабаре играла струнная музыка, и в табачном дыму светились неземной красоты лица белых, истощенных, закокаиненных проституток.

Город разбухал, ширился, лез, как опара из горшка. До самого рассвета шелестели игорные клубы, и в них играли личности петербургские и личности городские, играли важные и гордые немецкие лейтенанты и майоры, которых русские боялись и уважали. Играли арапы из клубов Москвы и украинско-русские, уже висящие на волоске помещики. В кафе «Максим» соловьем свистал на скрипке обаятельный сдобный румын, и глаза у него были чудесные, печальные, томные, с синеватым белком, а волосы - бархатные. Лампы, увитые цыганскими шалями, бросали два света - вниз белый электрический, а вбок и вверх оранжевый. Звездою голубого пыльного шелку разливался потолок, в голубых ложах сверкали крупные бриллианты и лоснились рыжеватые сибирские меха. И пахло жженым кофе, потом, спиртом и французскими духами. Все лето восемнадцатого года по Николаевской шаркали дутые лихачи, в наваченных кафтанах, и в ряд до света конусами горели машины. В окнах магазинов мохнатились цветочные леса , бревнами золотистого жиру висели балыки, орлами и печатями томно сверкали бутылки прекрасного шампанского вина «Абрау».

И все лето, и все лето напирали и напирали новые. Появились хрящевато-белые с серенькой бритой щетинкой на лицах, с сияющими лаком штиблетами и наглыми глазами тенора-солисты, члены Государственной думы в пенсне, б... со звонкими фамилиями, биллиардные игроки... водили девок в магазины покупать краску для губ и дамские штаны из батиста с чудовищным разрезом. Покупали девкам лак.

Гнали письма в единственную отдушину, через смутную Польшу (ни один черт не знал, кстати говоря, что в ней творится и что это за такая новая страна - Польша), в Германию, великую страну честных тевтонов, запрашивая визы, переводя деньги, чуя, что, может быть, придется ехать дальше и дальше, туда, куда ни в коем случае не достигнет страшный бой и грохот большевистских боевых полков . Мечтали о Франции, о Париже, тосковали при мысли, что попасть туда очень трудно, почти невозможно. Еще больше тосковали во время тех страшных и не совсем ясных мыслей, что вдруг приходили в бессонные ночи на чужих диванах.

А вдруг? а вдруг? а вдруг? лопнет этот железный кордон... И хлынут серые. Ох, страшно...

Приходили такие мысли в тех случаях, когда далеко, далеко слышались мягкие удары пушек, - под Городом стреляли почему-то все лето, блистательное и жаркое, когда всюду и везде охраняли покой металлические немцы, а в самом Городе постоянно слышались глухонькие выстрелы на окраинах: па-па-пах.

Кто в кого стрелял - никому не известно. Это по ночам. А днем успокаивались, видели, как временами по Крещатику, главной улице, или по Владимирской проходил полк германских гусар. Ах, и полк же был! Мохнатые шапки сидели над гордыми лицами, и чешуйчатые ремни сковывали каменные подбородки, рыжие усы торчали стрелами вверх. Лошади в эскадронах шли одна к одной, рослые, рыжие четырехвершковые лошади, и серо-голубые френчи сидели на шестистах всадниках, как чугунные мундиры их грузных германских вождей на памятниках городка Берлина.

Увидав их, радовались и успокаивались и говорили далеким большевикам, злорадно скаля зубы из-за колючей пограничной проволоки:

А ну, суньтесь!

Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днем в ресторанах, читая газеты, в которых описывалось, как большевики стреляют из маузеров в затылки офицерам и банкирам и как в Москве торгуют лавочники лошадиным мясом, зараженным сапом. Ненавидели все - купцы, банкиры, промышленники, адвокаты, актеры, домовладельцы, кокотки, члены государственного совета, инженеры, врачи и писатели...



Были офицеры. И они бежали и с севера и с запада - бывшего фронта - и все направлялись в Город, их было очень много и становилось все больше. Рискуя жизнью, потому что им, большею частью безденежным и носившим на себе неизгладимую печать своей профессии, было труднее всего получить фальшивые документы и пробраться через границу. Они все-таки сумели пробраться и появиться в Городе с травлеными взорами, вшивые и небритые, беспогонные, и начинали в нем приспосабливаться, чтобы есть и жить. Были среди них исконные старые жители этого Города, вернувшиеся с войны в насиженные гнезда с той мыслью, как и Алексей Турбин, - отдыхать и отдыхать и устраивать заново не военную, а обыкновенную человеческую жизнь, и были сотни и сотни чужих, которым нельзя было уже оставаться ни в Петербурге, ни в Москве. Одни из них - кирасиры, кавалергарды, конногвардейцы и гвардейские гусары, выплывали легко в мутной пене потревоженного Города. Гетманский конвой ходил в фантастических погонах, и за гетманскими столами усаживалось до двухсот масленых проборов людей, сверкающих гнилыми желтыми зубами с золотыми пломбами. Кого не вместил конвой, вместили дорогие шубы с бобровыми воротниками и полутемные, резного дуба квартиры в лучшей части Города - Липках, рестораны и номера отелей...

Другие, армейские штабс-капитаны конченых и развалившихся полков, боевые армейские гусары, как полковник Най-Турс, сотни прапорщиков и подпоручиков, бывших студентов, как Степанов - Карась, сбитых с винтов жизни войной и революцией, и поручики , тоже бывшие студенты, но конченые для университета навсегда, как Виктор Викторович Мышлаевский. Они, в серых потертых шинелях, с еще не зажившими ранами, с ободранными тенями погон на плечах, приезжали в Город и в своих семьях или в семьях чужих спали на стульях, укрывались шинелями, пили водку, бегали, хлопотали и злобно кипели. Вот эти последние ненавидели большевиков ненавистью горячей и прямой, той, которая может двинуть в драку.

Были юнкера. В Городе к началу революции оставалось четыре юнкерских училища - инженерное, артиллерийское и два пехотных. Они кончились и развалились в грохоте солдатской стрельбы и выбросили на улицы искалеченных, только что кончивших гимназистов, только что начавших студентов, не детей и не взрослых, не военных и не штатских, а таких, как семнадцатилетний Николка Турбин...



Все это, конечно, очень мило, и над всем царствует гетман. Но, ей-Богу, я до сих пор не знаю, да и знать не буду, по всей вероятности, до конца жизни, что собой представляет этот невиданный властитель с наименованием, свойственным более веку семнадцатому, нежели двадцатому.

Да кто он такой, Алексей Васильевич?

Кавалергард, генерал, сам крупный богатый помещик , и зовут его Павлом Петровичем...

По какой-то странной насмешке судьбы и истории избрание его, состоявшееся в апреле знаменитого года, произошло в цирке. Будущим историкам это, вероятно, даст обильный материал для юмора. Гражданам же, в особенности оседлым в Городе и уже испытавшим первые взрывы междоусобной брани, было не только не до юмора, но и вообще не до каких-либо размышлений. Избрание состоялось с ошеломляющей быстротой - и слава Богу. Гетман воцарился - и прекрасно. Лишь бы только на рынках было мясо и хлеб, а на улицах не было стрельбы, и чтобы, ради самого Господа, не было большевиков, и чтобы простой народ не грабил. Ну что ж, все это более или менее осуществилось при гетмане, пожалуй, даже в значительной степени. По крайней мере, прибегающие москвичи и петербуржцы и большинство горожан, хоть и смеялись над странной гетманской страной, которую они, подобно капитану Тальбергу, называли опереткой, невсамделишным царством, гетмана славословили искренне... и... «Дай Бог, чтобы это продолжалось вечно!».

Но вот могло ли это продолжаться вечно, никто бы не мог сказать, и даже сам гетман. Да-с.

Дело в том, что Город - Городом, в нем и полиция - варта, и министерство, и даже войско, и газеты различных наименований, а вот что делается кругом, в той настоящей Украине, которая по величине больше Франции, в которой десятки миллионов людей, - этого не знал никто. Не знали, ничего не знали, не только о местах отдаленных, но даже - смешно сказать - о деревнях, расположенных в пятидесяти верстах от самого Города. Не знали, но ненавидели всею душой. И когда доходили смутные вести из таинственных областей, которые носят название - деревня, о том, что немцы грабят мужиков и безжалостно карают их, расстреливая из пулеметов, не только ни одного голоса возмущения не раздалось в защиту украинских мужиков, но не раз, под шелковыми абажурами в гостиных, скалились по-волчьи зубы и слышно было бормотание:

Так им и надо! Так и надо; мало еще! Я бы их еще не так. Вот будут они помнить революцию. Выучат их немцы - своих не хотели, попробуют чужих!

Ох, как неразумны ваши речи, ох, как неразумны.

Да что вы, Алексей Васильевич!.. Ведь это такие мерзавцы. Это же совершенно дикие звери. Ладно. Немцы им покажут.

И повсюду:

Ладно: тут немцы, а там, за далеким кордоном, где сизые леса, большевики. Только две силы.

Так вот-с, нежданно-негаданно появилась третья сила на громадной шахматной доске. Так плохой и неумный игрок, отгородившись пешечным строем от страшного партнера (к слову говоря, пешки очень похожи на немцев в тазах), группирует своих офицеров около игрушечного короля. Но коварная ферзь противника внезапно находит путь откуда-то сбоку, проходит в тыл и начинает бить по тылам пешки и коней и объявляет страшные шахи, а за ферзем приходит стремительный легкий слон - офицер, подлетают коварными зигзагами кони, и вот-с, погибает слабый и скверный игрок - получает его Деревянный король мат.

Пришло все это быстро, но не внезапно, и предшествовали тому, что пришло, некие знамения.

Однажды, в мае месяце, когда Город проснулся сияющий, как жемчужина в бирюзе, и солнце выкатилось освещать царство гетмана, когда граждане уже двинулись, как муравьи, по своим делишкам, и заспанные приказчики начали в магазинах открывать рокочущие шторы, прокатился по Городу страшный и зловещий звук . Он был неслыханного тембра - и не пушка и не гром, - но настолько силен, что многие форточки открылись сами собой и все стекла дрогнули. Затем звук повторился, прошел вновь по всему верхнему Городу, скатился волнами в Город нижний - Подол и через голубой красивый Днепр ушел в московские дали. Горожане проснулись, и на улицах началось смятение. Разрослось оно мгновенно, ибо побежали с верхнего Города - Печерска растерзанные, окровавленные люди с воем и визгом. А звук прошел и в третий раз, и так, что начали с громом обваливаться в печерских домах стекла и почва шатнулась под ногами.

Многие видели тут женщин, бегущих в одних сорочках и кричащих страшными голосами. Вскоре узнали, откуда пришел звук. Он явился с Лысой Горы за Городом, над самым Днепром, где помещались гигантские склады снарядов и пороху. На Лысой Горе произошел взрыв.

Пять дней жил после этого Город, в ужасе ожидая, что потекут с Лысой Горы ядовитые газы. Но удары прекратились, газы не потекли, окровавленные исчезли, и Город приобрел мирный вид во всех своих частях, за исключением небольшого угла Печерска, где рухнуло несколько домов. Нечего и говорить, что германское командование нарядило строгое следствие, и нечего и говорить, что горожане ничего не узнали относительно причин взрыва. Говорили разное.

Взрыв произвели французские шпионы.

Нет, взрыв произвели большевистские шпионы.

Кончилось все это тем, что о взрыве просто забыли.

Второе знамение пришло летом, когда Город был полон мощной пыльной зеленью, гремел и грохотал и германские лейтенанты выпивали море содовой воды. Второе знамение было поистине чудовищно!

Среди бела дня, на Николаевской улице, как раз там, где стояли лихачи, убили не кого иного, как главнокомандующего германской армией на Украине, фельдмаршала Эйхгорна , неприкосновенного и гордого генерала, страшного в своем могуществе, заместителя самого императора Вильгельма ! Убил его, само собой разумеется, рабочий и, само собой разумеется, социалист. Немцы повесили через двадцать четыре часа после смерти германца не только самого убийцу , но даже и извозчика, который подвез его к месту происшествия. Правда, это не воскресило нисколько знаменитого генерала, но зато породило у умных людей замечательные мысли по поводу происходящего.

Так, вечером, задыхаясь у открытого окна, расстегивая пуговицы чесучовой рубашки, Василиса сидел за стаканом чая с лимоном и говорил Алексею Васильевичу Турбину таинственным шепотом:

Сопоставляя все эти события, я не могу не прийти к заключению, что живем мы весьма непрочно. Мне кажется, что под немцами что-то такое (Василиса пошевелил короткими пальцами в воздухе) шатается. Подумайте сами... Эйхгорна... и где? А? (Василиса сделал испуганные глаза.)

Турбин выслушал мрачно, мрачно дернул щекой и ушел.

Еще предзнаменование явилось на следующее же утро и обрушилось непосредственно на того же Василису. Раненько, раненько, когда солнышко заслало веселый луч в мрачное подземелье, ведущее с дворика в квартиру Василисы, тот, выглянув, увидал в луче знамение. Оно было бесподобно в сиянии своих тридцати лет, в блеске монист на царственной екатерининской шее, в босых стройных ногах, в колышущейся упругой груди. Зубы видения сверкали, а от ресниц ложилась на щеки лиловая тень.

Что ты, Явдоха? - воскликнул жалобно Василиса. - Побойся Бога. Позавчера сорок, вчера сорок пять, сегодня пятьдесят. Ведь этак невозможно.

Що ж я зроблю? Усэ дорого, - ответила сирена, - кажут на базаре, будэ и сто.

Ее зубы вновь сверкнули. На мгновение Василиса забыл и про пятьдесят, и про сто, про все забыл, и сладкий и дерзкий холод прошел у него в животе. Сладкий холод, который проходил каждый раз по животу Василисы, как только появлялось перед ним прекрасное видение в солнечном луче. (Василиса встал раньше своей супруги.) Про все забыл, почему-то представил себе поляну в лесу, хвойный дух. Эх, эх...

Смотри, Явдоха, - сказал Василиса, облизывая губы и кося глазами (не вышла бы жена), - уж очень вы распустились с этой революцией. Смотри, выучат вас немцы.

«Хлопнуть или не хлопнуть ее по плечу?» - подумал мучительно Василиса и не решился.

Широкая лента алебастрового молока упала и запенилась в кувшине.

Чи воны нас выучуть, чи мы их разучимо, - вдруг ответило знамение, сверкнуло, сверкнуло, прогремело бидоном, качнуло коромыслом и, как луч в луче, стало подниматься из подземелья в солнечный дворик. «Н-ноги-то - а-ах!!» - застонало в голове у Василисы.

С кем это ты? - быстро шнырнув глазом вверх, спросила супруга.

С Явдохой, - равнодушно ответил Василиса, - представь себе, молоко сегодня пятьдесят.

К-как? - воскликнула Ванда Михайловна. - Это безобразие! Какая наглость! Мужики совершенно взбесились... Явдоха! Явдоха! - закричала она, высовываясь в окошко. - Явдоха!

Но видение исчезло и не возвращалось.

Василиса всмотрелся в кривой стан жены, в желтые волосы, костлявые локти и сухие ноги, и ему до того вдруг сделалось тошно жить на свете, что он чуть-чуть не плюнул Ванде на подол. Удержавшись и вздохнув, он ушел в прохладную полутьму комнат, сам не понимая, что именно гнетет его. Не то Ванда - ему вдруг представилась она, и желтые ключицы вылезли вперед, как связанные оглобли, - не то какая-то неловкость в словах сладостного видения.

Разучимо? А? Как вам это нравится? - сам себе бормотал Василиса. - Ох, уж эти мне базары! Нет, что вы на это скажете? Уж если они немцев перестанут бояться... последнее дело. Разучимо. А? А зубы-то у нее - роскошь...

Явдоха вдруг во тьме почему-то представилась ему голой, как ведьма на горе.

Какая дерзость... Разучимо? А грудь...

И это было так умопомрачительно, что Василисе сделалось нехорошо, и он отправился умываться холодной водой.

Так-то вот, незаметно, как всегда, подкралась осень. За наливным золотистым августом пришел светлый и пыльный сентябрь, и в сентябре произошло уже не знамение, а само событие, и было оно на первый взгляд совершенно незначительно.

Именно, в городскую тюрьму однажды светлым сентябрьским вечером пришла подписанная соответствующими гетманскими властями бумага, коей предписывалось выпустить из камеры № 666 содержащегося в означенной камере преступника. Вот и все.

Вот и все! И из-за этой бумажки - несомненно из-за нее! - произошли такие беды и несчастья, такие походы, кровопролития, пожары и погромы, отчаяние и ужас... Аи, аи, аи!

Узник, выпущенный на волю, носил самое простое и незначительное наименование - Семен Васильевич Петлюра. Сам он себя, а также и городские газеты периода декабря 1918 - февраля 1919 годов называли на французский несколько манер - Симон. Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак . Говорили, что он будто бы бухгалтер.

Нет, счетовод.

Нет, студент.

Был на углу Крещатика и Николаевской улицы большой и изящный магазин табачных изделий. На продолговатой вывеске был очень хорошо изображен кофейный турок в феске, курящий кальян. Ноги у турка были в мягких желтых туфлях с задранными носами.

Так вот нашлись и такие, что клятвенно уверяли, будто видели совсем недавно, как Симон продавал в этом самом магазине, изящно стоя за прилавком, табачные изделия фабрики Соломона Когена . Но тут же находились и такие, которые говорили:

Ничего подобного. Он был уполномоченным союза городов.

Не союза городов, а земского союза, - отвечали третьи, - типичный земгусар.

Четвертые (приезжие), закрывая глаза, чтобы лучше припомнить, бормотали:

Позвольте... позвольте-ка...

И рассказывали, что будто бы десять лет назад... виноват... одиннадцать, они видели, как вечером он шел по Малой Бронной улице в Москве, причем под мышкой у него была гитара, завернутая в черный коленкор. И даже добавляли, что шел он на вечеринку к землякам, вот поэтому и гитара в коленкоре. Что будто бы шел он на хорошую, интересную вечеринку с веселыми румяными землячками-курсистками, со сливянкой, привезенной прямо с благодатной Украины, с песнями, с чудным Грицем...


Гремят торбаны, свищет соловей стальным винтом, засекают шомполами насмерть людей, едет, едет черношлычная конница на горячих лошадях.

Вещий сон гремит, катится к постели Алексея Турбина. Спит Турбин, бледный, с намокшей в тепле прядью волос, и розовая лампа горит. Спит весь дом. Из книжной храп Карася, из Николкиной свист Шервинского... Муть... ночь... Валяется на полу у постели Алексея недочитанный Достоевский, и глумятся «Бесы» отчаянными словами... Тихо спит Елена.

Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было этого Симона вовсе на свете. Ни турка, ни гитары под кованым фонарем на Бронной, ни земского союза... ни черта. Просто это миф, порожденный на Украине в тумане страшного восемнадцатого года.

И было другое - лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах. И удары лейтенантских стэков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии:

«Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок».

Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такою распискою в штаб германцев в Город.

И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, - дрожь ненависти при слове «офицерня».

Вот что было-с.

Да еще слухи о земельной реформе, которую намеревался произвести пан гетман,


Увы, увы! Только в ноябре восемнадцатого года, когда под Городом загудели пушки, догадались умные люди, а в том числе и Василиса, что ненавидели мужики этого самого пана гетмана, как бешеную собаку, -


и мужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа:

Вся земля мужикам.

Каждому по сто десятин.

Чтобы никаких помещиков и духу не было.

И чтобы на каждые эти сто десятин верная гербовая бумага с печатью - во владение вечное, наследственное, от деда к отцу, от отца к сыну, к внуку и так далее.

Чтобы никакая шпана из Города не приезжала требовать хлеб. Хлеб мужицкий, никому его не дадим, что сами не съедим, закопаем в землю.

Чтобы из Города привозили керосин.

Ну-с, такой реформы обожаемый гетман произвести не мог. Да и никакой черт ее не произведет.

Были тоскливые слухи, что справиться с гетманской и немецкой напастью могут только большевики, но у большевиков своя напасть:

Жиды и комиссары.

- Вот головушка горькая у украинских мужиков! Ниоткуда нет спасения!!

Были десятки тысяч людей, вернувшихся с войны и умеющих стрелять...

А выучили сами же офицеры по приказанию начальства!

Сотни тысяч винтовок, закопанных в землю, упрятанных в клунях и коморах и не сданных, несмотря на скорые на руку военно-полевые немецкие суды, порки шомполами и стрельбу шрапнелями, миллионы патронов в той же земле, и трехдюймовые орудия в каждой пятой деревне, и пулеметы в каждой второй, во всяком городишке склады снарядов, цейхгаузы с шинелями и папахами.

И в этих же городишках народные учителя, фельдшера, однодворцы, украинские семинаристы, волею судеб ставшие прапорщиками, здоровенные сыны пчеловодов, штабс-капитаны с украинскими фамилиями... все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую , без панов, без офицеров-москалей, - и тысячи бывших пленных украинцев, вернувшихся из Галиции.

Это в довесочек к десяткам тысяч мужичков?.. О-го-го!

Вот это было. А узник... гитара...


Слухи грозные, ужасные...

Наступают на нас...


Дзинь... трень... эх, эх, Николка.

Турок, земгусар, Симон. Да не было его. Не было. Так, чепуха, легенда, мираж. Просто слово, в котором слились и неутолимая ярость, и жажда мужицкой мести, и чаяния тех верных сынов своей подсолнечной, жаркой Украины... ненавидящих Москву, какая бы она ни была - большевистская ли, царская или еще какая.

И напрасно, напрасно мудрый Василиса, хватаясь за голову, восклицал в знаменитом ноябре: «Quos vult perdere, dementat!» - и проклинал гетмана за то, что тот выпустил Петлюру из загаженной городской тюрьмы.

- Вздор-с все это. Не он - другой. Не другой - третий.

Итак, кончились всякие знамения и наступили события... Второе было не пустяшное, как какой-то выпуск мифического человека из тюрьмы, - о нет! - оно было так величественно, что о нем человечество, наверное, будет говорить еще сто лет... Галльские петухи в красных штанах, на далеком европейском Западе, заклевали толстых кованых немцев до полусмерти . Это было ужасное зрелище: петухи во фригийских колпаках с картавым клекотом налетали на бронированных тевтонов и рвали из них клочья мяса вместе с броней. Немцы дрались отчаянно, вгоняли широкие штыки в оперенные груди, грызли зубами, но не выдержали, - и немцы! немцы! попросили пощады.

Следующее событие было тесно связано с этим и вытекло из него, как следствие из причины. Весь мир, ошеломленный и потрясенный, узнал, что тот человек, имя которого и штопорные усы, как шестидюймовые гвозди, были известны всему миру и который был-то уж наверняка сплошь металлический, без малейших признаков дерева, он был повержен. Повержен в прах - он перестал быть императором. Затем темный ужас прошел ветром по всем головам в Городе: видели, сами видели, как линяли немецкие лейтенанты и как ворс их серо-небесных мундиров превращался в подозрительную вытертую рогожку. И это происходило тут же, на глазах, в течение часов, в течение немногих часов линяли глаза, и в лейтенантских моноклевых окнах потухал живой свет, и из широких стеклянных дисков начинала глядеть дырявая реденькая нищета.

Вот тогда ток пронизал мозги наиболее умных из тех, что с желтыми твердыми чемоданами и с сдобными женщинами проскочили через колючий большевистский лагерь в Город. Они поняли, что судьба их связала с побежденными, и сердца их исполнились ужасом.

Немцы побеждены, - сказали гады.

Мы побеждены, - сказали умные гады .

То же самое поняли и горожане.

О, только тот, кто сам был побежден, знает, как выглядит это слово! Оно похоже на вечер в доме, в котором испортилось электрическое освещение. Оно похоже на комнату, в которой по обоям ползет зеленая плесень, полная болезненной жизни. Оно похоже на рахитиков, демонов ребят, на протухшее постное масло, на матерную ругань женскими голосами в темноте. Словом, оно похоже на смерть.

Кончено. Немцы оставляют Украину. Значит, значит - одним бежать, а другим встречать новых, удивительных, незваных гостей в Городе. И, стало быть, кому-то придется умирать. Те, кто бегут, те умирать не будут, кто же будет умирать?


Умигать - не в помигушки иг"ать, - вдруг, картавя, сказал неизвестно откуда появившийся перед спящим Алексеем Турбиным полковник Най-Турс.

Он был в странной форме: на голове светозарный шлем, а тело в кольчуге, и опирался он на меч, длинный, каких уж нет ни в одной армии со времен крестовых походов. Райское сияние ходило за Наем облаком.

Вы в раю, полковник? - спросил Турбин, чувствуя сладостный трепет, которого никогда не испытывает человек наяву.

Как странно, как странно, - заговорил Турбин, - я думал, что рай это так... мечтание человеческое. И какая странная форма. Вы, позвольте узнать, полковник, остаетесь и в раю офицером?

Они в бригаде крестоносцев теперича , господин доктор, - ответил вахмистр Жилин, заведомо срезанный огнем вместе с эскадроном белградских гусар в 1916 году на Виленском направлении.

Как огромный витязь возвышался вахмистр, и кольчуга его распространяла свет. Грубые его черты, прекрасно памятные доктору Турбину, собственноручно перевязавшему смертельную рану Жилина, ныне были неузнаваемы, а глаза вахмистра совершенно сходны с глазами Най-Турса - чисты, бездонны, освещены изнутри.

Больше всего на свете любил сумрачной душой Алексей Турбин женские глаза. Ах, слепил Господь Бог игрушку - женские глаза!.. Но куда ж им до глаз вахмистра!

Как же вы? - спрашивал с любопытством и безотчетной радостью доктор Турбин. - Как же это так, в рай с сапогами, со шпорами? Ведь у вас лошади, в конце концов, обоз, пики?

Верите слову, господин доктор, - загудел виолончельным басом Жилин-вахмистр, глядя прямо в глаза взором голубым, от которого тепло в сердце, - прямо-таки всем эскадроном, в конном строю и подошли. Гармоника опять же. Оно верно, неудобно... Там, сами изволите знать, чистота, полы церковные.

Ну? - поражался Турбин.

Тут, стало быть, апостол Петр . Штатский старичок, а важный, обходительный. Я, конечно, докладаю: так и так, второй эскадрон белградских гусар в рай подошел благополучно, где прикажете стать? Докладывать-то докладываю, а сам, - вахмистр скромно кашлянул в кулак, - думаю, а ну, думаю, как скажут-то они, апостол Петр, а подите вы к чертовой матери... Потому, сами изволите знать, ведь это куда ж, с конями, и... (вахмистр смущенно почесал затылок) бабы, говоря по секрету, кой-какие пристали по дороге. Говорю это я апостолу, а сам мигаю взводу - мол, баб-то турните временно, а там видно будет. Пущай пока, до выяснения обстоятельства, за облаком посидят. А апостол Петр хоть человек вольный, но, знаете ли, положительный. Глазами - зырк, и вижу я, что баб-то он и увидал на повозках. Известно, платки на них ясные, за версту видно. Клюква, думаю. Полная засыпь всему эскадрону...

«Эге, говорит, вы что ж, с бабами?» - и головой покачал.

«Так точно, говорю, но, говорю, не извольте беспокоиться, мы их сейчас по шеям попросим, господин апостол».

«Ну нет, говорит, вы уж тут это ваше рукоприкладство оставьте!»

А? Что прикажете делать? Добродушный старикан. Да ведь сами понимаете, господин доктор, эскадрону в походе без баб невозможно.

И вахмистр хитро подмигнул.

Это верно, - вынужден был согласиться Алексей Васильевич, потупляя глаза. Чьи-то глаза, черные, черные, и родинки на правой щеке, матовой, смутно сверкнули в сонной тьме. Он смущенно крякнул, а вахмистр продолжал:

Ну те-с, сейчас это он и говорит - доложим. Отправился, вернулся и сообщает: ладно, устроим. И такая у нас радость сделалась, невозможно выразить. Только вышла тут маленькая заминочка. Обождать, говорит апостол Петр, потребуется. Одначе ждали мы не более минуты. Гляжу, подъезжает, - вахмистр указал на молчащего и горделивого Най-Турса, уходящего бесследно из сна в неизвестную тьму, - господин эскадронный командир рысью на Тушинском Воре. А за ним немного погодя неизвестный юнкерок в пешем строю, - тут вахмистр покосился на Турбина и потупился на мгновение, как будто хотел что-то скрыть от доктора, но не печальное, а, наоборот, радостный, славный секрет, потом оправился и продолжал: - Поглядел Петр на них из-под ручки и говорит: «Ну, теперича, - грит, - все!» - и сейчас дверь настежь, и пожалте, говорит, справа по три.


Дунька, Дунька, Дунька я!

Дуня, ягода моя, -


Й-эх, Дуня, Дуня, Дунь, Дуня!

Полюби, Дуня, меня, -


и замер хор вдали.

С бабами? Так и вперлись? - ахнул Турбин.

Вахмистр рассмеялся возбужденно и радостно взмахнул руками.

Господи Боже мой, господин доктор. Места-то, места-то там ведь видимо-невидимо. Чистота... По первому обозрению говоря, пять корпусов еще можно поставить, и с запасными эскадронами, да что пять - десять! Рядом с нами хоромы, батюшки, потолков не видно! Я и говорю: «А разрешите, говорю, спросить, это для кого же такое?» Потому оригинально: звезды красные, облака красные, в цвет наших чакчир отливают ... «А это, - говорит апостол Петр, - для большевиков, с Перекопу которые».

Какого Перекопу? - тщетно напрягая свой бедный земной ум, спросил Турбин.

А это, ваше высокоблагородие, у них-то ведь заранее все известно. В двадцатом году большевиков-то, когда брали Перекоп, видимо-невидимо положили. Так, стало быть, помещение к приему им приготовили.

Большевиков? - смутилась душа Турбина. - Путаете вы что-то, Жилин, не может этого быть. Не пустят их туда.

Господин доктор, сам так думал. Сам. Смутился и спрашиваю Господа Бога...

Бога? Ой, Жилин!

Не сомневайтесь, господин доктор, верно говорю, врать мне нечего, сам разговаривал неоднократно.

Какой же Он такой?

Глаза Жилина испустили лучи, и гордо утончились черты лица.

Убейте - объяснить не могу. Лик осиянный, а какой - не поймешь... Бывает, взглянешь - и похолодеешь. Чудится, что Он на тебя самого похож. Страх такой проймет, думаешь, что же это такое? А потом ничего, отойдешь. Разнообразное лицо. Ну, уж а как говорит, такая радость, такая радость... И сейчас пройдет, пройдет свет голубой... Гм... да нет, не голубой (вахмистр подумал), не могу знать. Верст на тысячу и скрозь тебя. Ну вот-с я и докладываю, как же так, говорю, Господи, попы-то Твои говорят, что большевики в ад попадут? Ведь это, говорю, что ж такое? Они в Тебя не верят, а Ты им вишь какие казармы взбодрил.

«Ну, не верят?» - спрашивает.

«Истинный Бог», - говорю, а сам, знаете ли, боюсь, помилуйте, Богу этакие слова! Только гляжу, а Он улыбается. Чего ж это я, думаю, дурак, Ему докладываю, когда Он лучше меня знает. Однако любопытно, что Он такое скажет. А Он и говорит:

«Ну не верят, говорит, что ж поделаешь. Пущай. Ведь Мне-то от этого ни жарко, ни холодно. Да и тебе, говорит, тоже. Да и им, говорит, то же самое. Потому Мне от вашей веры ни прибыли, ни убытку. Один верит, другой не верит, а поступки у вас у всех одинаковые: сейчас друг друга за глотку, а что касается казарм, Жилин, то тут так надо понимать, все вы у Меня, Жилин, одинаковые - в поле брани убиенные. Это, Жилин, понимать надо, и не всякий это поймет. Да ты, в общем, Жилин, говорит, этими вопросами себя не расстраивай. Живи себе, гуляй».

Кругло объяснил, господин доктор? а? «Попы-то», - я говорю... Тут Он и рукой махнул: «Ты Мне, говорит, Жилин, про попов лучше и не напоминай. Ума не приложу, что Мне с ними делать. То есть таких дураков, как ваши попы, нету других на свете. По секрету скажу тебе, Жилин, срам, а не попы».

«Да, говорю, уволь ты их, Господи, вчистую! Чем дармоедов-то Тебе кормить?»

«Жалко, Жилин, вот в чем штука-то», - говорит.

Сияние вокруг Жилина стало голубым, и необъяснимая радость наполнила сердце спящего. Протягивая руки к сверкающему вахмистру, он застонал во сне:

Жилин, Жилин, нельзя ль мне как-нибудь устроиться врачом у вас в бригаде вашей?

Жилин приветно махнул рукой и ласково и утвердительно закачал головой. Потом стал отодвигаться и покинул Алексея Васильевича. Тот проснулся, и перед ним, вместо Жилина, был уже понемногу бледнеющий квадрат рассветного окна. Доктор отер рукой лицо и почувствовал, что оно в слезах. Он долго вздыхал в утренних сумерках, но вскоре опять заснул, и сон потек теперь ровный, без сновидений...


Да-с, смерть не замедлила. Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам вместе с сухим веющим снегом. Стала постукивать в перелесках пулеметами. Самое ее не было видно, но явственно видный предшествовал ей некий корявый мужичонков гнев. Он бежал по метели и холоду, в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове, и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси. Запорхали легонькие красные петушки. Затем показался в багровом заходящем солнце повешенный за половые органы шинкарь-еврей. И в польской красивой столице Варшаве было видно видение: Генрик Сенкевич стал в облаке и ядовито ухмыльнулся . Затем началась просто форменная чертовщина, вспучилась и запрыгала пузырями. Попы звонили в колокола под зелеными куполами потревоженных церквушек, а рядом, в помещении школ, с выбитыми ружейными пулями стеклами, пели революционные песни. По дорогам пошло привидение - некий старец Дегтяренко , полный душистым самогоном и словами страшными, каркающими, но складывающимися в его темных устах во что-то до чрезвычайности напоминающее декларацию прав человека и гражданина. Затем этот же Дегтяренко-пророк лежал и выл, и пороли его шомполами люди с красными бантами на груди. И самый хитрый мозг сошел бы с ума над этой заковыкой: ежели красные банты, то ни в коем случае не допустимы шомпола, а ежели шомпола - то невозможны красные банты...

Нет, задохнешься в такой стране и в такое время. Ну ее к дьяволу! Миф. Миф Петлюра. Его не было вовсе. Это миф, столь же замечательный, как миф о никогда не существовавшем Наполеоне, но гораздо менее красивый. Случилось другое. Нужно было вот этот самый мужицкий гнев подманить по одной какой-нибудь дороге, ибо так уж колдовски устроено на белом свете, что, сколько бы он ни бежал, он всегда фатально оказывается на одном и том же перекрестке.

Это очень просто. Была бы кутерьма, а люди найдутся.

И вот появился откуда-то полковник Торопец . Оказалось, что он ни более ни менее как из австрийской армии.

Да что вы?

Уверяю вас.

Затем появился писатель Винниченко , прославивший себя двумя вещами - своими романами и тем, что лишь только колдовская волна еще в начале восемнадцатого года выдернула его на поверхность отчаянного украинского моря, его в сатирических журналах города Санкт-Петербурга, не медля ни секунды, назвали изменником.

И поделом...

Ну, уж это я не знаю. А затем-с и этот самый таинственный узник из городской тюрьмы.

Еще в сентябре никто в Городе не представлял себе, что могут соорудить три человека, обладающие талантом появиться вовремя, даже и в таком ничтожном месте, как Белая Церковь. В октябре об этом уже сильно догадывались, и начали уходить, освещенные сотнями огней, поезда с Города-I, Пассажирского, в новый, пока еще широкий лаз через новоявленную Польшу и в Германию. Полетели телеграммы. Уехали бриллианты, бегающие глаза, проборы и деньги. Рвались и на юг, на юг, в приморский город Одессу. В ноябре месяце, увы! - все уже знали довольно определенно. Слово

Петлюра!

Петлюра!!

Петлюра! -

запрыгало со стен, с серых телеграфных сводок. Утром с газетных листков оно капало в кофе, и божественный тропический напиток немедленно превращался во рту в неприятнейшие помои. Оно загуляло по языкам и застучало в аппаратах Морзе у телеграфистов под пальцами. В Городе начались чудеса в связи с этим же загадочным словом, которое немцы произносили по-своему:

Отдельные немецкие солдаты, приобревшие скверную привычку шататься по окраинам, начали по ночам исчезать. Ночью они исчезали, а днем выяснялось, что их убивали. Поэтому заходили по ночам немецкие патрули в цирюльных тазах. Они ходили, и фонарики сияли - не безобразничать! Но никакие фонарики не могли рассеять той мутной каши, которая заварилась в головах.

Вильгельм. Вильгельм. Вчера убили трех немцев. Боже, немцы уходят, вы знаете?! Троцкого арестовали рабочие в Москве!!! Сукины сыны какие-то остановили поезд под Бородянкой и начисто его ограбили. Петлюра послал посольство в Париж. Опять Вильгельм. Черные сингалезы в Одессе. Неизвестное, таинственное имя - консул Энно . Одесса. Одесса. Генерал Деникин. Опять Вильгельм. Немцы уйдут, французы придут.

Большевики придут, батенька!

Типун вам на язык, батюшка!

У немцев есть такой аппарат со стрелкой - поставят его на землю, и стрелка показывает, где оружие зарыто. Это штука. Петлюра послал посольство к большевикам. Это еще лучше штука. Петлюра. Петлюра. Петлюра. Петлюра. Пэтурра.



Никто, ни один человек не знал, что, собственно, хочет устроить этот Пэтурра на Украине, но решительно все уже знали, что он, таинственный и безликий


(хотя, впрочем, газеты время от времени помещали на своих страницах первый попавшийся в редакции снимок католического прелата, каждый раз разного, с подписью - Симон Петлюра),


желает ее, Украину, завоевать, а для того чтобы ее завоевать, он идет брать Город.

Магазин «Парижский шик» мадам Анжу помещался в самом центре Города, на Театральной улице, проходящей позади оперного театра, в огромном многоэтажном доме, и именно в первом этаже. Три ступеньки вели с улицы через стеклянную дверь в магазин, а по бокам стеклянной двери были два окна, завешенные тюлевыми пыльными занавесками. Никому не известно, куда делась сама мадам Анжу и почему помещение ее магазина было использовано для целей вовсе не торговых. На левом окне была нарисована цветная дамская шляпа, с золотистым пером, над дверью была черная вывеска с золотыми словами «Шик паризьен», а за стеклом первого окна большущий плакат желтого картона с нарисованными двумя скрещенными севастопольскими пушками, как на погонах у артиллеристов, и надписью сверху:


«Героем можешь ты не быть, но добровольцем быть обязан».


Под пушками слова:


«Запись добровольцев в Мортирный Дивизион, имени командующего, принимается».


У подъезда магазина стояла закопченная и развинченная мотоциклетка с лодочкой, и дверь на пружине поминутно хлопала, и каждый раз, как она открывалась, над ней звенел великолепный звоночек - бррынь-брррынь, напоминающий счастливые и недавние времена мадам Анжу.

Турбин, Мышлаевский и Карась встали почти одновременно после пьяной ночи и, к своему удивлению, с совершенно ясными головами, но довольно поздно, около полудня. Выяснилось, что Николки и Шервинского уже нет. Николка спозаранку свернул какой-то таинственный красненький узелок, покряхтел - эх, эх... и отправился к себе в дружину, а Шервинский недавно уехал на службу в штаб командующего.

Мышлаевский, оголив себя до пояса в заветной комнатке Анюты за кухней, где за занавеской стояла колонка и ванна, выпустил себе на шею и спину и голову струю ледяной воды и, с воплем ужаса и восторга вскрикивая:

Эх! Так его! Здорово! - залил все кругом на два аршина. Затем растерся мохнатой простыней, оделся, голову смазал бриолином, причесался и сказал Турбину:

Алеша, эгм... будь другом, дай свои шпоры надеть. Домой уж я не заеду, а не хочется являться без шпор,

В кабинете возьми, в правом ящике стола.

Мышлаевский ушел в кабинетик, повозился там, позвякал и вышел. Черноглазая Анюта, утром вернувшаяся из отпуска от тетки, шаркала петушиной метелочкой по креслам. Мышлаевский откашлялся, искоса глянул на дверь, изменил прямой путь на извилистый, дал крюку и тихо сказал:

Здравствуйте, Анюточка...

Елене Васильевне скажу, - тотчас механически и без раздумья шепнула Анюта и закрыла глаза, как обреченный, над которым палач уже занес нож.

Глупень...

Турбин неожиданно заглянул в дверь. Лицо его стало ядовитым.

Метелочку, Витя, рассматриваешь? Так. Красивая. А ты бы лучше шел своей дорогой, а? А ты, Анюта, имей в виду, в случае, ежели он будет говорить, что женится, так не верь, не женится.

Ну что, ей-Богу, поздороваться нельзя с человеком.

Мышлаевский побурел от незаслуженной обиды, выпятил грудь и зашлепал шпорами из гостиной. В столовой он подошел к важной рыжеватой Елене, и при этом глаза его беспокойно бегали.

Здравствуй, Лена, ясная, с добрым утром тебя. Эгм... (Из горла Мышлаевского выходил вместо металлического тенора хриплый низкий баритон.) Лена, ясная, - воскликнул он прочувственно, - не сердись. Люблю тебя, и ты меня люби. А что я нахамил вчера, не обращай внимания. Лена, неужели ты думаешь, что я какой-нибудь негодяй?

С этими словами он заключил Елену в объятия и расцеловал ее в обе щеки. В гостиной с мягким стуком упала петушья корона. С Анютой всегда происходили странные вещи, лишь только поручик Мышлаевский появлялся в турбинской квартире. Хозяйственные предметы начинали сыпаться из рук Анюты: каскадом падали ножи, если это было в кухне, сыпались блюда с буфетной стойки; Аннушка становилась рассеянной, бегала без нужды в переднюю и там возилась с калошами, вытирая их тряпкой до тех пор, пока не чвакали короткие, спущенные до каблуков шпоры и не появлялся скошенный подбородок, квадратные плечи и синие бриджи. Тогда Аннушка закрывала глаза и боком выбиралась из тесного, коварного ущелья. И сейчас в гостиной, уронив метелку, она стояла в задумчивости и смотрела куда-то вдаль, через узорные занавеси, в серое, облачное небо.

Витька, Витька, - говорила Елена, качая головой, похожей на вычищенную театральную корону, - посмотреть на тебя, здоровый ты парень, с чего ж ты так ослабел вчера? Садись, пей чаек, может, тебе полегчает.

А ты, Леночка, ей-Богу, замечательно выглядишь сегодня. И капот тебе идет, клянусь честью, - заискивающе говорил Мышлаевский, бросая легкие, быстрые взоры в зеркальные недра буфета, - Карась, глянь каков капот. Совершенно зеленый. Нет, до чего хороша.

Очень красива Елена Васильевна, - серьезно и искренне ответил Карась.

Это электрик, - пояснила Елена, - да ты, Витенька, говори сразу - в чем дело?

Видишь ли, Лена, ясная, после вчерашней истории мигрень у меня может сделаться, а с мигренью воевать невозможно...

Ладно, в буфете.

Вот, вот... Одну рюмку... Лучше всяких пирамидонов.

Страдальчески сморщившись, Мышлаевский один за другим проглотил два стаканчика водки и закусил их обмякшим вчерашним огурцом. После этого он объявил, что будто бы только что родился, и изъявил желание пить чай с лимоном.

Ты, Леночка, - хрипловато говорил Турбин, - не волнуйся и поджидай меня, я съезжу, запишусь и вернусь домой. Касательно военных действий не беспокойся, будем мы сидеть в Городе и отражать этого миленького украинского президента - сволочь такую.

Не послали б вас куда-нибудь?

Карась успокоительно махнул рукой.

Не беспокойтесь, Елена Васильевна. Во-первых, должен вам сказать, что раньше двух недель дивизион ни в коем случае и готов не будет, лошадей еще нет и снарядов. А когда и будет готов, то, без всяких сомнений, останемся мы в Городе. Вся армия, которая сейчас формируется, несомненно, будет гарнизоном Города. Разве в дальнейшем, в случае похода на Москву...

Ну, это когда еще там... Эгм...

Это с Деникиным нужно будет соединиться раньше...

Да вы напрасно, господа, меня утешаете, я ничего ровно не боюсь, напротив, одобряю.

Елена говорила действительно бодро, и в глазах ее уже была деловая будничная забота. «Довлеет дневи злоба его».

Анюта, - кричала она, - миленькая, там на веранде белье Виктора Викторовича. Возьми его, детка, щеткой хорошенько, а потом сейчас же стирай.

Успокоительнее всего на Елену действовал укладистый маленький голубоглазый Карась. Уверенный Карась в рыженьком френче был хладнокровен, курил и щурился.

В передней прощались.

Ну, да хранит вас Господь, - сказала Елена строго и перекрестила Турбина. Также перекрестила она и Карася и Мышлаевского. Мышлаевский обнял ее, а Карась, туго перепоясанный по широкой талии шинели, покраснев, нежно целовал ее обе руки.



Господин полковник, - мягко щелкнув шпорами и приложив руку к козырьку, сказал Карась, - разрешите доложить?

Господин полковник сидел в низеньком зеленоватом будуарном креслице на возвышении вроде эстрады в правой части магазина за маленьким письменным столиком. Груды голубоватых картонок с надписью «Мадам Анжу. Дамские шляпы» возвышались за его спиною, несколько темня свет из пыльного окна, завешенного узористым тюлем. Господин полковник держал в руке перо и был на самом деле не полковником, а подполковником в широких золотых погонах, с двумя просветами и тремя звездами, и со скрещенными золотыми пушечками. Господин полковник был немногим старше самого Турбина - было ему лет тридцать, самое большое тридцать два. Его лицо, выкормленное и гладко выбритое, украшалось черными, подстриженными по-американски усиками. В высшей степени живые и смышленые глаза смотрели явно устало, но внимательно.

Вокруг полковника царил хаос мироздания. В двух шагах от него в маленькой черной печечке трещал огонь, с узловатых черных труб, тянущихся за перегородку и пропадавших там в глубине магазина, изредка капала черная жижа. Пол, как на эстраде, так и в остальной части магазина переходивший в какие-то углубления, был усеян обрывками бумаги и красными и зелеными лоскутками материи.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Михаил Афанасьевич Булгаков

«Белая гвардия»

Зима 1918/19 г. Некий Город, в котором явно угадывается Киев. Город занят немецкими оккупационными войсками, у власти стоит гетман «всея Украины». Однако со дня на день в Город может войти армия Петлюры — бои идут уже в двенадцати километрах от Города. Город живёт странной, неестественной жизнью: он полон приезжих из Москвы и Петербурга — банкиров, дельцов, журналистов, адвокатов, поэтов, — которые устремились туда с момента избрания гетмана, с весны 1918 г.

В столовой дома Турбиных за ужином Алексей Турбин, врач, его младший брат Николка, унтер-офицер, их сестра Елена и друзья семьи — поручик Мышлаевский, подпоручик Степанов по прозвищу Карась и поручик Шервинский, адъютант в штабе князя Белорукова, командующего всеми военными силами Украины, — взволнованно обсуждают судьбу любимого ими Города. Старший Турбин считает, что во всём виноват гетман со своей украинизацией: вплоть до самого последнего момента он не допускал формирования русской армии, а если бы это произошло вовремя — была бы сформирована отборная армия из юнкеров, студентов, гимназистов и офицеров, которых здесь тысячи, и не только отстояли бы Город, но Петлюры духу бы не было в Малороссии, мало того — пошли бы на Москву и Россию бы спасли.

Муж Елены, капитан генерального штаба Сергей Иванович Тальберг, объявляет жене о том, что немцы оставляют Город и его, Тальберга, берут в отправляющийся сегодня ночью штабной поезд. Тальберг уверен, что не пройдёт и трёх месяцев, как он вернётся в Город с армией Деникина, формирующейся сейчас на Дону. А пока он не может взять Елену в неизвестность, и ей придётся остаться в Городе.

Для защиты от наступающих войск Петлюры в Городе начинается формирование русских военных соединений. Карась, Мышлаевский и Алексей Турбин являются к командиру формирующегося мортирного дивизиона полковнику Малышеву и поступают на службу: Карась и Мышлаевский — в качестве офицеров, Турбин — в качестве дивизионного врача. Однако на следующую ночь — с 13 на 14 декабря — гетман и генерал Белоруков бегут из Города в германском поезде, и полковник Малышев распускает только что сформированный дивизион: защищать ему некого, законной власти в Городе не существует.

Полковник Най-Турс к 10 декабря заканчивает формирование второго отдела первой дружины. Считая ведение войны без зимней экипировки солдат невозможным, полковник Най-Турс, угрожая кольтом начальнику отдела снабжения, получает для своих ста пятидесяти юнкеров валенки и папахи. Утром 14 декабря Петлюра атакует Город; Най-Турс получает приказ охранять Политехническое шоссе и, в случае появления неприятеля, принять бой. Най-Турс, вступив в бой с передовыми отрядами противника, посылает троих юнкеров узнать, где гетманские части. Посланные возвращаются с сообщением, что частей нет нигде, в тылу — пулемётная стрельба, а неприятельская конница входит в Город. Най понимает, что они оказались в западне.

Часом раньше Николай Турбин, ефрейтор третьего отдела первой пехотной дружины, получает приказ вести команду по маршруту. Прибыв в назначенное место, Николка с ужасом видит бегущих юнкеров и слышит команду полковника Най-Турса, приказывающего всем юнкерам — и своим, и из команды Николки — срывать погоны, кокарды, бросать оружие, рвать документы, бежать и прятаться. Сам же полковник прикрывает отход юнкеров. На глазах Николки смертельно раненный полковник умирает. Потрясённый Николка, оставив Най-Турса, дворами и переулками пробирается к дому.

Тем временем Алексей, которому не сообщили о роспуске дивизиона, явившись, как ему было приказано, к двум часам, находит пустое здание с брошенными орудиями. Отыскав полковника Малышева, он получает объяснение происходящему: Город взят войсками Петлюры. Алексей, сорвав погоны, отправляется домой, но наталкивается на петлюровских солдат, которые, узнав в нем офицера (в спешке он забыл сорвать кокарду с папахи), преследуют его. Раненного в руку Алексея укрывает у себя в доме незнакомая ему женщина по имени Юлия Рейсс. На следующий день, переодев Алексея в штатское платье, Юлия на извозчике отвозит его домой. Одновременно с Алексеем к Турбиным приезжает из Житомира двоюродный брат Тальберга Ларион, переживший личную драму: от него ушла жена. Лариону очень нравится в доме Турбиных, и все Турбины находят его очень симпатичным.

Василий Иванович Лисович по прозвищу Василиса, хозяин дома, в котором живут Турбины, занимает в том же доме первый этаж, тогда как Турбины живут во втором. Накануне того дня, когда Петлюра вошёл в Город, Василиса сооружает тайник, в котором прячет деньги и драгоценности. Однако сквозь щель в неплотно занавешенном окне за действиями Василисы наблюдает неизвестный. На следующий день к Василисе приходят трое вооружённых людей с ордером на обыск. Первым делом они вскрывают тайник, а затем забирают часы, костюм и ботинки Василисы. После ухода «гостей» Василиса с женой догадываются, что это были бандиты. Василиса бежит к Турбиным, и для защиты от возможного нового нападения к ним направляется Карась. Обычно скуповатая Ванда Михайловна, жена Василисы, тут не скупится: на столе и коньяк, и телятина, и маринованные грибочки. Счастливый Карась дремлет, слушая жалобные речи Василисы.

Спустя три дня Николка, узнав адрес семьи Най-Турса, отправляется к родным полковника. Он сообщает матери и сестре Ная подробности его гибели. Вместе с сестрой полковника Ириной Николка находит в морге тело Най-Турса, и в ту же ночь в часовне при анатомическом театре Най-Турса отпевают.

Через несколько дней рана Алексея воспаляется, а кроме того, у него сыпной тиф: высокая температура, бред. По заключению консилиума, больной безнадёжен; 22 декабря начинается агония. Елена запирается в спальне и страстно молится Пресвятой Богородице, умоляя спасти брата от смерти. «Пусть Сергей не возвращается, — шепчет она, — но этого смертью не карай». К изумлению дежурившего при нем врача, Алексей приходит в сознание — кризис миновал.

Спустя полтора месяца окончательно выздоровевший Алексей отправляется к Юлии Рейсс, спасшей его от смерти, и дарит ей браслет своей покойной матери. Алексей просит у Юлии разрешения бывать у неё. Уйдя от Юлии, он встречает Николку, возвращающегося от Ирины Най-Турс.

Елена получает письмо от подруги из Варшавы, в котором та сообщает ей о предстоящей женитьбе Тальберга на их общей знакомой. Елена, рыдая, вспоминает свою молитву.

В ночь со 2 на 3 февраля начинается выход петлюровских войск из Города. Слышен грохот орудий большевиков, подошедших к Городу.

Зимой 1918/19 г. некий Город (имеется в виду Киев) занят немецкими войсками, власть принадлежит гетману «всея Украины». В Городе неспокойно - ожидается вторжение войск Петлюры.

В столовой дома Турбиных собрались врач Алексей Турбин, его сестра Елена, их брат, унтер-офицер Николка, и друзья - поручики Мышлаевский и Шервинсий и подпоручик Степанов по прозвищу Карась. Супруг Елены, капитан генерального штаба Сергей Тальберг, говорит жене, что этой ночью ему необходимо покинуть Город. Чтобы защитить Город от армии Петлюры, формируются русские военные соединения.

Алексей Турбин, Карась и Мышлаевский поступают на службу в формирующийся мортирный дивизион: Карась и Мышлаевский - офицерами, а Турбин - врачом. Однако на следующую ночь гетман и главнокомандующий Белоруков бегут из Города, и новый дивизион приходится распустить – раз в городе нет власти, то и защищать некого.

Утром 14 декабря войска Петлюры нападают на Город. Полковник Най-Турс вступает в бой с противником. Узнав, что нигде в городе нет гетманских частей, он понимает, что его отряд оказался в западне. Он приказывает своим юнкерам срывать погоны, бежать и прятаться. Получив смертельное ранение, полковник умирает. Все это происходит на глазах у Николки Турбина, который прибыл на место боя со своей командой юнкеров. Оставив Най-Турса, Николка спасается бегством.

В это время Алексея Турбина преследуют петлюровские солдаты, узнавшие в нем офицера. Раненому Алексею удается спастись, благодаря женщине по имени Юлия Рейсс, которая прячет его в своем доме. На следующий день Турбин возвращается домой; одновременно с ним приезжает из Житомира Ларион, двоюродный брат Тальберга.

Хозяин дома, в котором живут Турбины, становится жертвой ограбления. Вооруженные люди врываются к нему в дом и, под видом обыска, вскрывают тайник, забирают деньги, драгоценности и вещи. Хозяин обращается за помощью к Турбиным, и Карась вызывается его охранять. Через три дня Николка отправляется к матери и сестре погибшего Най-Турса. Он сообщает им подробности его гибели.

Рана Алексея воспаляется, и, вдобавок, у него обнаруживается сыпной тиф. Врачи говорят, что больной безнадежен. Елена молится Пресвятой Богородице о его спасении. Алексей выздоравливает. Окончательно поправившись, он отправляется к Юлии Рейсс, чтобы подарить ей браслет своей покойной матери. По дороге домой он встречает Николку, возвращающегося от Ирины Най-Турс.

Елена узнает, что Тальберг собирается жениться на ее знакомой. В ночь со 2 на 3 февраля начинается выход войск Петлюры из Города.

Сочинения

«Всякая благородная личность глубоко осознает свои кровные связи с отечеством» (В.Г. Белинский) (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») «Жизнь дана на добрые дела» (на материале романа М. А. Булгакова «Белая гвардия») «Мысль семейная» в русской литературе по роману «Белая гвардия» «Человек — частица истории» (по роману М. Булгакова «Белая гвардия») Анализ 1 главы 1 части романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» Анализ эпизода «Сцена в Александровской гимназии» (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Бегство Тальберга (анализ эпизода из главы 2 части 1 романа М. А. Булгакова «Белая гвардия»). Борьба или капитуляция: Тема интеллигенции и революции в творчестве М.А. Булгакова (роман "Белая гвардия" и пьесы "Дни Турбиных" и "Бег") Гибель Най-Турса и спасение Николая (анализ эпизода из 11 главы части 2 романа М. А. Булгакова «Белая гвардия») Гражданская война в романах А. Фадеева «Разгром» и М. Булгакова «Белая гвардия» Дом Турбиных как отражение семьи Турбиных в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Задачи и Сны М. Булгакова в романе "Белая гвардия" Идейно-художественное своеобразие романа Булгакова «Белая гвардия» Изображение белого движения в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Изображение гражданской войны в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Интеллигенция «мнимая» и «настоящая» в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Интеллигенция и революция в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» История в изображении М. А. Булгакова (на примере романа «Белая гвардия»). История создания романа Булгакова «Белая гвардия» Каким предстаёт белое движение в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия»? Начало романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» (анализ 1 гл. 1 ч.) Начало романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» (анализ 1 главы первой части). Образ Города в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Образ дома в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Образ дома и города в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Образы белых офицеров в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Основные образы в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Основные образы романа “Белая гвардия” М. Булгакова Отражение гражданской войны в романе Булгакова «Белая гвардия». Почему так притягателен дом Турбиных? (По роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Проблема выбора в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Проблема гуманизма на войне (по романам М. Булгакова «Белая гвардия» и М. Шолохова «Тихий Дон») Проблема нравственного выбора в романе М.А. Булгакова "Белая гвардия". Проблема нравственного выбора в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Проблематика романа М. А. Булгакова «Белая гвардия» Рассуждения о любви, дружбе, воинском долге на основе романа «Белая гвардия» Роль сна Алексея Турбина (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Роль снов героев в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Семья Турбиных (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Система образов в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Сны героев и их значение в романе М. А. Булгакова «Белая Гвардия» Сны героев и их связь с проблематикой романа М. А. Булгакова «Белая гвардия». Сны героев и их связь с проблематикой романа М. Булгакова «Белая гвардия» Сны героев романа М. А. Булгакова «Белая гвардия». (Анализ главы 20 части 3) Сцена в Александровской гимназии (анализ эпизода из главы 7 роамана М. Булгакова «Белая гвардия») Тайники инженера Лисовича (анализ эпизода из главы 3 части 1 романа М. А. Булгакова «Белая гвардия») Тема революции, гражданской войны и судьба русской интеллегенции в русской литературе (Пастернак, Булгаков) Трагедия интеллигенции в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Человек на изломе истории в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия» Чем привлекателен дом Турбиных (по роману М. А. Булгакова «Белая гвардия») Тема любви в романе Булгакова «Белая гвардия» Рассуждения о любви, дружбе, основе романа «Белая гвардия» Анализ романа "Белая гвардия" Булгакова М.А. I Отражение гражданской войны в романе Рассуждения о любви, дружбе, воинском долге на основе романа Человек на изломе истории в романе Дом - сосредоточение культурных и духовных ценностей (По роману М. А. Булгакова "Белая гвардия") Символы романа Булгакова «Белая гвардия»

Существует в трёх редакциях.

История создания

3 апреля 1925 года Булгакову во МХАТе предложили написать пьесу по роману «Белая гвардия». Работу над первой редакцией Булгаков начал в июле 1925 года. В пьесе, как и в романе, Булгаков основывался на собственных воспоминаниях о Киеве времён Гражданской войны . Первую редакцию автор прочёл в театре в начале сентября того же года, 25 сентября 1926 года пьеса была разрешена к постановке.

В дальнейшем она неоднократно редактировалась. В настоящее время известны три редакции пьесы; две первые имеют то же название, что и роман, однако из-за проблем с цензурой его пришлось сменить. Название «Дни Турбиных» использовалось и для романа. В частности, первое его издание (1927 и 1929 гг., издательство «Concorde», г. Париж) было озаглавлено «Дни Турбиных (Белая гвардия)» . Среди исследователей не существует единого мнения относительно того, какую редакцию считать последней . Одни указывают на то, что третья появилась в результате запрета второй и поэтому не может считаться окончательным проявлением авторской воли. Другие утверждают, что именно «Дни Турбиных» должны быть признаны основным текстом, поскольку по ним уже много десятилетий играют спектакли. Рукописи пьесы не сохранились. Третья редакция впервые опубликована Е. С. Булгаковой в 1955 году . Вторая редакция впервые увидела свет в Мюнхене .

В 1927 году проходимец З. Л. Каганский объявил себя правообладателем на переводы и постановку пьесы за границей. В связи с этим М. А. Булгаков 21 февраля 1928 года обратился в Моссовет с просьбой о разрешении выехать за границу для переговоров о постановке пьесы. [ ]

Действующие лица

  • Турбин Алексей Васильевич - полковник-артиллерист, 30 лет.
  • Турбин Николай - его брат, 18 лет.
  • Тальберг Елена Васильевна - их сестра, 24 года.
  • Тальберг Владимир Робертович - генштаба полковник, её муж, 38 лет.
  • Мышлаевский Виктор Викторович - штабс-капитан , артиллерист, 38 лет.
  • Шервинский Леонид Юрьевич - поручик , личный адъютант гетмана .
  • Студзинский Александр Брониславович - капитан, 29 лет.
  • Лариосик - кузен из Житомира , 21 год.
  • Гетман всея Украины (Павел Скоропадский).
  • Болботун - командир 1-й конной петлюровской дивизии (прототип - Болбочан).
  • Галаньба - сотник-петлюровец, бывший уланский ротмистр.
  • Ураган.
  • Кирпатый.
  • Фон Шратт - германский генерал.
  • Фон Дуст - германский майор.
  • Врач германской армии.
  • Дезертир-сечевик.
  • Человек с корзиной.
  • Камер-лакей.
  • Максим - бывший гимназический педель , 60 лет.
  • Гайдамак-телефонист.
  • Первый офицер.
  • Второй офицер.
  • Третий офицер.
  • Первый юнкер.
  • Второй юнкер.
  • Третий юнкер.
  • Юнкера и гайдамаки .

Сюжет

События, описанные в пьесе, происходят в конце 1918 - начале 1919 годов в Киеве и охватывают собой падение режима гетмана Скоропадского , приход Петлюры и изгнание его из города большевиками . На фоне постоянной смены власти происходит личная трагедия семьи Турбиных, ломаются основы старой жизни.

Первая редакция имела 5 актов, а вторая и третья - только 4.

Критика

Современные критики считают «Дни Турбиных» вершиной театрального успеха Булгакова, но её сценическая судьба была сложна . Впервые поставленная во МХАТе, пьеса пользовалась большим зрительским успехом, но получила разгромные рецензии в тогдашней советской прессе. В статье журнала «Новый зритель » от 2 февраля 1927 года Булгаков отчеркнул следующее :

Мы готовы согласиться с некоторыми из наших друзей, что «Дни Турбиных» циничная попытка идеализировать белогвардейщину, но мы не сомневаемся в том, что именно «Дни Турбиных» - осиновый кол в её гроб. Почему? Потому, что для здорового советского зрителя самая идеальная слякоть не может представить соблазна, а для вымирающих активных врагов и для пассивных, дряблых, равнодушных обывателей та же слякоть не может дать ни упора, ни заряда против нас. Всё равно как похоронный гимн не может служить военным маршем.

Сам Сталин в письме к драматургу В. Билль-Белоцерковскому указывал, что пьеса нравится ему, наоборот, из-за того, что в ней показано поражение белых . Письмо было впоследствии опубликовано самим Сталиным в собрании сочинений уже после смерти Булгакова, в 1949 году:

Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбьи даже «Дни Турбиных» - рыба. (…) Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она даёт больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав своё дело окончательно проигранным, - значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь», «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.

Ну вот, посмотрели «Дни Турбиных» <…> Махонькие, из офицерских собраний, с запахом «выпивона и закусона» страстишки, любвишки, делишки. Мелодраматические узоры, немножко российских чувств, немножко музычки. Я слышу: Какого чёрта! <…> Чего достиг? Того, что все смотрят пьесу, покачивая головами и вспоминают рамзинское дело …

- «Когда я буду вскоре умирать…» Переписка М. А. Булгакова с П. С. Поповым (1928-1940). - М.:ЭКСМО, 2003. - С. 123-125

Для Михаила Булгакова, перебивавшегося случайными заработками, постановка в МХАТе была едва ли не единственной возможностью содержать семью.

Постановки

  • - МХАТ. Режиссёр Илья Судаков , художник Николай Ульянов , художественный руководитель постановки К. С. Станиславский . Роли исполняли: Алексей Турбин - Николай Хмелёв , Николка - Иван Кудрявцев , Елена - Вера Соколова, Шервинский - Марк Прудкин , Студзинский - Евгений Калужский , Мышлаевский - Борис Добронравов , Тальберг - Всеволод Вербицкий , Лариосик - Михаил Яншин , Фон Шратт - Виктор Станицын , фон Дуст - Роберт Шиллинг , Гетман - Владимир Ершов , дезертир - Николай Титушин , Болботун - Александр Андерс , Максим - Михаил Кедров , также Сергей Блинников , Владимир Истрин , Борис Малолетков , Василий Новиков . Премьера состоялась 5 октября 1926 года .

В исключённых сценах (с пойманным петлюровцами евреем, Василисой и Вандой) должны были играть Иосиф Раевский и Михаил Тарханов с Анастасией Зуевой , соответственно.

Машинистка И. С. Раабен (дочь генерала Каменского), которая печатала роман «Белая гвардия» и которую Булгаков пригласил на спектакль, вспоминала: «Спектакль был потрясающий, потому что всё было живо в памяти у людей. Были истерики, обмороки, семь человек увезла скорая помощь, потому что среди зрителей были люди, пережившие и Петлюру, и киевские эти ужасы, и вообще трудности гражданской войны…»

Публицист И. Л. Солоневич впоследствии описывал неординарные события, связанные с постановкой:

… Кажется, в 1929 году Московский художественный театр ставил известную тогда пьесу Булгакова «Дни Турбиных». Это было повествование об обманутых белогвардейских офицерах, застрявших в Киеве. Публика Московского художественного театра не была средней публикой. Это было «отбор». Билеты в театры распределялись профсоюзами, и верхушка интеллигенции, бюрократии и партии получала, конечно, лучшие места и в лучших театрах. В числе этой бюрократии был и я: я работал как раз в том отделе профсоюза, который эти билеты распределял. По ходу пьесы, белогвардейские офицеры пьют водку и поют «Боже, Царя храни! ». Это был лучший театр в мире, и на его сцене выступали лучшие артисты мира. И вот - начинается - чуть-чуть вразброд, как и полагается пьяной компании: «Боже, Царя храни»…

И вот тут наступает необъяснимое: зал начинает вставать . Голоса артистов крепнут. Артисты поют стоя и зал слушает стоя: рядом со мной сидел мой шеф по культурно-просветительной деятельности - коммунист из рабочих. Он тоже встал. Люди стояли, слушали и плакали. Потом мой коммунист, путаясь и нервничая, пытался мне что-то объяснить что-то совершенно беспомощное. Я ему помог: это массовое внушение. Но это было не только внушением.

За эту демонстрацию пьесу сняли с репертуара. Потом попытались поставить опять - причём от режиссуры потребовали, чтобы «Боже Царя храни» было спето, как пьяное издевательство. Из этого ничего не вышло - не знаю, почему именно - и пьесу сняли окончательно. Об этом происшествии в своё время знала «вся Москва».

- Солоневич И. Л. Загадка и разгадка России. М.: Издательство «ФондИВ», 2008. С.451

После снятия с репертуара в 1929 году спектакль был возобновлён 18 февраля 1932 года и сохранялся на сцене Художественного театра вплоть до июня 1941 года . Всего в 1926-1941 годах пьеса прошла 987 раз.

М. А. Булгаков писал в письме П. С. Попову 24 апреля 1932 года о возобновлении спектакля:

От Тверской до Театра стояли мужские фигуры и бормотали механически: «Нет ли лишнего билетика?» То же было и со стороны Дмитровки.
В зале я не был. Я был за кулисами, и актёры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. Во всех концах звонки, то свет ударит в софитах, то вдруг, как в шахте, тьма, и <…> кажется, что спектакль идёт с вертящей голову быстротой… Топорков играет Мышлаевского первоклассно… Актёры волновались так, что бледнели под гримом, <…> а глаза были замученные, настороженные, выспрашивающие…
Занавес давали 20 раз.

- «Когда я буду вскоре умирать…» Переписка М. А. Булгакова с П. С. Поповым (1928-1940). - М.:ЭКСМО, 2003. - С. 117-118

  • 2013 -