Русские в 1812 году автор.

М. Н. Загоскин

Печатая мой второй исторический роман, я считаю долгом принести чувствительнейшую благодарность моим соотечественникам за лестный прием, сделанный ими «Юрию Милославскому». Предполагая сочинить эти два романа, я имел в виду описать русских в две достопамятные исторические эпохи, сходные меж собою, но разделенные двумя столетиями; я желал доказать, что хотя наружные формы и физиономия русской нации совершенно изменились, но не изменились вместе с ними: наша непоколебимая верность к престолу, привязанность к вере предков и любовь к родимой стороне. Не знаю, достиг ли я этой цели, но, во всяком случае, полагаю необходимым просить моих читателей о нижеследующем:

1. Не досадовать на меня, что я в этом современном романе не упоминаю о всех достопамятных случаях, ознаменовавших незабвенный для русских 1812 год.

2. Не забывать, что исторический роман – не история, а выдумка, основанная на истинном происшествии.

3. Не требовать от меня отчета, почему я описываю именно то, а не то происшествие; или для чего, упоминая об одном историческом лице, я не говорю ни слова о другом. И наконец:

4. Предоставляя полное право читателям обвинять меня, если мои русские не походят на современных с нами русских 1812 года, я прошу, однако же, не гневаться на меня за то, что они не все добры, умны и любезны, или наоборот: не смеяться над моим патриотизмом , если между моих русских найдется много умных, любезных и даже истинно просвещенных людей.

Тем, которые в русском молчаливом офицере узнают историческое лицо тогдашнего времени – я признаюсь заранее в небольшом анахронизме: этот офицер действительно был, под именем флорентийского купца, в Данциге, но не в конце осады, а при начале оной.

Интрига моего романа основана на истинном происшествии – теперь оно забыто; но я помню еще время, когда оно было предметом общих разговоров и когда проклятия оскорбленных россиян гремели над главою несчастной, которую я назвал Полиною в моем романе.

Часть первая

Глава I

«Природа в полном цвете; зеленеющие поля обещают богатую жатву. Все наслаждается жизнию. Не знаю, отчего сердце мое отказывается участвовать в общей радости творения. Оно не смеет развернуться, подобно листьям и цветам. Непонятное чувство, похожее на то, которое смущает нас пред сильною летнею грозою, сжимает его. Предчувствие какого-то отдаленного несчастия меня пугает!.. Недаром, говорят простолюдины, недаром прошлого года так долго ходила в небесах невиданная звезда ; недаром горели города, селы, леса и во многих местах земля выгорала. Не к добру это все! Быть великой войне!»

Так говорит красноречивый сочинитель «Писем русского офицера », приступая к описанию отечественной войны 1812 года. Привыкший считать себя видимой судьбою народов, представителем всех сил, всего могущества Европы, император французов должен был ненавидеть Россию. Казалось, она одна еще, не отделенная ни морем, ни безлюдными пустынями от земель, ему подвластных, не трепетала его имени. Сильный любовию подданных, твердый в вере своих державных предков, царь русской отвергал все честолюбивые предложения Наполеона; переговоры длились, и ничто, по-видимому, не нарушало еще общего спокойствия и тишины. Одни, не сомневаясь в могуществе России, смотрели на эту отдаленную грозу с равнодушием людей, уверенных, что буря промчится мимо. Другие – и, к сожалению, также русские, – трепеща пред сей воплощенной судьбою народов, желали мира, не думая о гибельных его последствиях. Кипящие мужеством юноши ожидали с нетерпением войны. Старики покачивали сомнительно головами и шепотом поговаривали о бессмертном Суворове. Но будущее скрывалось для всех под каким-то таинственным покровом. Народ не толпился еще вокруг храмов господних; еще не раздавались вопли несчастных вдов и сирот и, несмотря на турецкую войну, которая кипела в Молдавии, ничто не изменилось в шумной столице севера. Как всегда, богатые веселились, бедные работали, по Неве гремели народные русские песни, в театрах пели французские водевили, парижские модистки продолжали обирать русских барынь; словом, все шло по-прежнему. На западе России сбирались грозные тучи; но гром еще молчал.

В один прекрасный летний день, в конце мая 1812 года, часу в третьем пополудни, длинный бульвар Невского проспекта, начиная от Полицейского моста до самой Фонтанки, был усыпан народом. Как яркой цветник, пестрелись толпы прекрасных женщин, одетых по последней парижской моде. Зашитые в галуны лакеи, неся за ними их зонтики и турецкие шали, посматривали спесиво на проходящих простолюдинов, которые, пробираясь бочком по краям бульвара, смиренно уступали им дорогу. В промежутках этих разноцветных групп мелькали от времени до времени беленькие щеголеватые платьица русских швей, образовавших свой вкус во французских магазинах, и тафтяные капотцы красавиц среднего состояния, которые, пообедав у себя дома на Петербургской стороне или в Измайловском полку, пришли погулять по Невскому бульвару и полюбоваться большим светом. Молодые и старые щеголи, в уродливых шляпах a la cendrillon , с сучковатыми палками, обгоняли толпы гуляющих дам, заглядывали им в лицо, любезничали и отпускали поминутно ловкие фразы на французском языке; но лучшее украшение гуляний петербургских, блестящая гвардия царя русского была в походе, и только кой-где среди круглых шляп мелькали белые и черные султаны гвардейских офицеров; но лица их были пасмурны; они завидовали участи своих товарищей и тосковали о полках своих, которые, может быть, готовились уже драться и умереть за отечество.

В одной из боковых аллей Невского бульвара сидел на лавочке молодой человек лет двадцати пяти; он чертил задумчиво своей палочкой по песку, не обращал никакого внимания на гуляющих и не подымал головы даже и тогда, когда проходили мимо его первостепенные красавицы петербургские, влеча за собою взоры и сердца ветреной молодежи и вынуждая невольные восклицания пожилых обожателей прекрасного пола. Но зато почти ни одна дама не проходила мимо без того, чтоб явно или украдкою не бросить любопытного взгляда на этого задумчивого молодого человека. Благородная наружность, черные как смоль волосы, длинные, опущенные книзу ресницы, унылый, задумчивый вид – все придавало какую-то неизъяснимую прелесть его смуглому, но прекрасному и выразительному лицу. Известный роман «Матильда, или Крестовые походы» сводил тогда с ума всех русских дам. Они бредили Малек-Аделем, искали его везде и, находя что-то сходное с своим идеалом в лице задумчивого незнакомца, глядели на него с приметным участием. По его узкому, туго застегнутому фраку, черному галстуку и небольшим усам нетрудно было догадаться, что он служил в кавалерии, недавно скинул эполеты и не совсем еще отстал от некоторых военных привычек.

– Здравствуй, Рославлев! – сказал, подойдя к нему, видной молодой человек в однобортном гороховом сюртуке, с румяным лицом и голубыми, исполненными веселости глазами, – Что ты так задумался?

– А, это ты, Александр! – отвечал задумчивый незнакомец, протянув к нему ласково свою руку.

– Слава богу, что я встретил тебя на бульваре, – продолжал молодой человек. – Пойдем ходить вместе.

– Нет, Зарецкой, не хочу. Я прошел раза два, и мне так надоела эта пестрота, эта куча незнакомых лиц, эти беспрерывные французские фразы, эти…

– Ну, ну!.. захандрил! Полно, братец, пойдем!.. Вон, кажется, опять она… Точно так!.. видишь ли вот этот лиловый капотец?.. Ax, mon cher , как хороша!.. прелесть!.. Что за глаза!.. Какая-то приезжая из Москвы… А ножка, ножка!.. Да пойдем скорее.

– Повеса! когда ты остепенишься?.. Подумай, ведь тебе скоро тридцать.

– Так что ж, сударь?.. Не прикажете ли мне, потому что я несколькими годами вас старее, не сметь любоваться ничем прекрасным?

– Да ты только что любуешься; а тебе бы пора перестать любоваться всеми женщинами, а полюбить одну.

– И смотреть таким же сентябрем, как ты? Нет, душенька, спасибо!.. У меня вовсе нет охоты сидеть повесив нос, когда я чувствую, что могу еще быть веселым и счастливым…

– Но кто тебе сказал, что я несчастлив? – перервал с улыбкою Рославлев.

– Кто?.. да на что ты походишь с тех пор, как съездил в деревню, влюбился, помолвил и собрался жениться? И, братец! черт ли в этом счастии, которое сделало тебя из веселого малого каким-то сентиментальным меланхоликом.

– Так ты находишь, что я в самом деле переменился?

– Удивительно!.. Помнишь ли, как мы воспитывались с тобою в Московском университетском пансионе?..

– Как не помнить! Ты почти всегда был последним в классах.

– А ты первым в шалостях. Никогда не забуду, как однажды ты вздумал передразнить одного из наших учителей, вскарабкался на кафедру и начал: «Мы говорили до сего о вавилонском столпотворении, государи мои; теперь, с позволения сказать, обратимся к основанию Ассирийской империи».

– Ах, мой друг! – перервал Рославлев, – тогда нас все забавляло!

– Да меня и теперь забавляет, – продолжал Зарецкой. – Вольно ж тебе видеть все под каким-то черным крепом.

– Ты, верно, бы этого не сказал, Александр, если б увидел меня вместе с моею Полиною. А впрочем, нет, что толку! ты и тогда не понял бы моего счастия, – чувство, которое делает меня блаженнейшим человеком в мире, быть может, показалось бы тебе смешным. Да, мой друг! не прогневайся! оно недоступно для людей с твоим характером.

– Покорно благодарю!.. То есть: я не способен любить, я человек бездушной… Не правда ли?.. Но дело не о том. Ты тоскуешь о своей Полине. Кто ж тебе мешает лететь в ее страстные объятия?.. Уж выпускают ли тебя из Петербурга? Не задолжал ли ты, степенный человек?.. Меня этак однажды продержали недельки две лишних в Москве… Послушай! если тебе надобно тысячи две, три…

– Нет, мой друг! мне деньги не нужны.

– Так о чем же ты грустишь?

– Но разве ты полагаешь, что влюбленный человек не думает ни о чем другом, кроме любви своей? Нет, Зарецкой! Прежде, чем я влюбился, я был уже русским…

– Так что ж?

– Как, мой друг? А буря, которая сбирается над нашим отечеством!

– И, милой! это дождевая туча: проглянет солнышко – и ее как не бывало.

– Чтоб угодить будущей моей теще, я вышел в отставку; а может быть, скоро вспыхнет ужасная война, может быть, вся Европа…

– Пожалует к нам в гости? Пустое, mon cher! Поговорят, поговорят между собою, постращают друг друга, да тем и дело кончится.

– Ты думаешь?

– Россия не Италия, мой друг! И далеко и холодно; да и народ-то постоит за себя. Не беспокойся, Наполеон умен; поверь, он знает, что мы народ непросвещенный, северные варвары и терпеть не можем незваных гостей. А признаюсь, мне почти досадно, что дело обойдется без ссоры. L"homme du Destin и его великая нация так зазнались, что способа нет. Вот, посмотри! Видишь ли этих двух господчиков? Это лавочники из одного французского магазина. Посмотри, как важно они поглядывают на всех с высоты своего величия… Тьфу, черт возьми! Ни дать ни взять французские маршалы!.. А! вот опять лиловый капотец… Послушай: если ты не хочешь гулять, так я… Ах, боже мой! она сходит с бульвара.... села в карету… Эх, mon cher! как досадно, что я с тобой заболтался… Ну, делать нечего… Да, кстати!.. где ты сегодня обедаешь?

– Я хотел ехать к Радугиной.

– И полно, не езди; обедай со мною.

– Нельзя: мне надобно с ней проститься.

– А когда ты едешь отсюда?

– Завтра непременно.

– Ну, вот изволишь видеть! Когда мы с тобой увидимся? Пожалуйста mon cher, обедаем вместе. Ты можешь ехать к Радугиной вечером.

– Эх, Александр! Если б ты знал, как мне неприятно бывать по вечерам у Радугиной! Вечером, почти всякой раз, я встречаю у нее кого-нибудь из чиновников французского посольства, а это для меня нож вострый! Уж это не лавочники из французского магазина; послушал бы ты, как они поговаривают о России!.. Несколько раз я ошибался и думал, что дело идет не об отечестве нашем, а о какой-нибудь французской провинции. Ну, поверишь ли? Вот так кровь и кипит в жилах – терпенья нет! А хозяйка… Боже мой!.. Только что не крестится при имени Наполеона. Клянусь честию, если б не родственные связи, то нога бы моя не была в ее доме.

– И ты сердишься? Да от этого надобно умереть со смеху. Вот то-то и беда, ты не умеешь ничем забавляться. Если б я был на твоем месте, то подсел бы к какому-нибудь советнику посольства, стал бы ему подличать и преуниженно попросил бы наконец: поместить меня при первой вакансии супрефектом в Тобольск или Иркутск. Он бы стал ломаться, и я сделал бы из него настоящего Жокриса!.. А, кстати!.. Вчера Талон был как ангел в этой роле… Ты видел когда-нибудь французской водевиль «Отчаянье Жокриса»?

– Нет! я езжу только в русский театр.

– Да бишь виноват! Ты любишь чувствительные драмы. Ну, что ж? обедаем ли мы вместе?

– Если ты непременно хочешь…

– Послушай, мой милой, я не приглашаю тебя к себе: ты знаешь, у меня нет и повара. Мы отобедаем в ресторации.

– У Жискара?

– И нет, mon cher! Надобно разнообразить свои удовольствия. У Жискара и Тардифа мы увидим все знакомые лица. Одно да одно – это скучно. Знаешь ли что? Обедаем сегодня у Френзеля?

– По мне все равно, где хочешь. А что это за Френзель?

– Это ресторация, в которой платят за обед по рублю с человека. Там увидим мы презабавные физиономии: прегордых писцов из министерских департаментов, глубокомысленных политиков в изорванных сюртуках, художников без работы, учителей без мест, а иногда и журналистов без подписчиков. Что за разговоры мы услышим! Все обедают за общим столом; должность официантов отправляют двe толcтыe служанки и, когда гости откушают суп, у всех, без исключения, собирают серебряные ложки. Умора, да и только!

– Что же тут смешного? Это обидно.

– И полно, mon cher! Представь себе, что и у нас так же отберут ложки – для того, чтоб мы ошибкою не положили их в карман. Разве это не забавно? Ну право, я иногда очень люблю эту милую простоту. Однажды, в Москве, мне вздумалось, из шалости, пообедать с Ленским в одном русском трактире, и когда я спросил, что возьмут с нас двоих за обед, то трактирщик отвечал мне преважно: «По тридцати копеек с рыла!» С рыла!!. Мы оба с Ленским чуть не умерли со смеху. Пойдем к Френзелю, мой милый. Не вечно же быть в хорошем обществе; надобно иногда потолкаться и в народе.

– Что с тобою делать, повеса! – сказал Рославлев, вставая с скамьи. – Пойдем в твою рублевую ресторацию.

Глава II

Не доходя до Казанского моста, Зарецкой сошел с бульвара и, пройдя несколько шагов вдоль левой стороны улицы, повел за собою Рославлева, по крутой лестнице, во второй этаж довольно опрятного дома. В передней сидел за дубовым прилавком толстый немец. Они отдали ему свои шляпы.

– Видишь ли, – сказал Зарецкой, входя с приятелем своим в первую комнату, – как здесь все обдумано? Ну как уйдешь, не заплатя за обед? Ведь шляпа-то стоит дороже рубля.

В первой комнате человек пожилых лет, в синем поношенном фраке, разговаривал с двумя молодыми людьми, которые слушали его с большим вниманием.

– Да, милостивые государи! – говорил важным голосом синий фрак, – поверьте мне, старику; я делал по сему предмету различные опыты и долгом считаю сообщить вам, что принятой способ натирать по скобленому месту сандараком – есть самый удобнейший: никогда не расплывется. Я сегодня в настольном регистре целую строку выскоблил, и смею вас уверить, что самой зоркой столоначальник не заметит никак этой поскобки. Все другие способы, как-то: насаленная бумажка, натирание сукном, лощение ногтем и прочие мелкие средства никуда не годятся.

– Это канцелярские чиновники! – сказал Зарецкой. – Их разговоры вообще очень поучительны, но совсем не забавны. Пойдем в залу; там что-то громко разговаривают.

В зале, во всю длину которой был накрыт узкой стол, человек двадцать, разделясь на разные группы, разговаривали между собою. В одном углу с полдюжины студентов Педагогического института толковали о последней лекции профессора словесных наук; в другом – учитель-француз рассуждал с дядькою немцем о трудностях их звания; у окна стоял, оборотясь ко всем спиною, офицер в мундирном сюртуке с черным воротником. С первого взгляда можно было подумать, что он смотрел на гуляющих по бульвару; но стоило только заглянуть ему в лицо, чтоб увериться в противном. Глаза его, устремленные на противоположную сторону улицы, выражали глубокую задумчивость; он постукивал машинально по стеклам пальцами, выбивал тревогу, сбор, разные марши и как будто бы не видел и не слышал ничего. Этот молчаливый офицер был среднего роста, белокур, круглолиц и вообще приятной наружности; но что-то дикое, бесчувственное и даже нечеловеческое изображалось в серых глазах его. Казалось, ни радость, ни горе не могли одушевить этот неподвижный, равнодушный взор; и только изредка улыбка, выражающая какое-то холодное презрение, появлялась на устах его.

В двух шагах от него краснощекой с багровым носом толстяк разговаривал с худощавым стариком. Зарецкой и Рославлев сели подле них.

– Нет, почтеннейший! – говорил старик, покачивая головою, – воля ваша, я не согласен с вами. Ну рассудите милостиво: здесь берут по рублю с персоны и подают только по четыре блюда; а в ресторации «Мыс Доброй Надежды»…

– Так, батюшка! – перервал толстый господин, – что правда, то правда! Там подают пять блюд, а берут только по семидесяти пяти копеек с человека. Так-с! Но позвольте доложить: блюда блюдам розь. Конечно, пять блюд – больше четырех; да не в счете дело: блюдца-то, сударь, там больно незатейливые.

– Кто и говорит, батюшка! Конечно, стол не ахти мне; но не погневайтесь: я и в здешнем обеде большого деликатеса не вижу. Нет, воля ваша! Френзель зазнался. Разве не замечаете, что у него с каждым днем становится меньше посетителей? Вот, например, Степан Кондратьевич: я уж его недели две не вижу.

– В самом деле, – подхватил толстяк, – он давно здесь не обедал. А знаете ли, что без него скучно? Что за краснобай!.. как начнет рассказывать, так есть что послушать: гусли да и только! А новостей-то всегда принесет, новостей – господи боже мой!.. Ну что твои газеты… Э! да как легок на помине!.. вот и он! Здравствуйте, батюшка Степан Кондратьевич! – продолжал толстой господин, обращаясь находящему человеку средних лет, в кофейном фраке и зеленых очках, который выступал, прихрамывая и опираясь на лакированную трость с костяным набалдашником.

Появление этого нового гостя, казалось, произвело на многих сильное впечатление, которое удвоилось при первом взгляде на его таинственную и нахмуренную физиономию. Поклонясь с рассеянным видом на все четыре стороны, он сел молча на стул, нахмурился еще более, наморщил лоб и, посвистывая себе под нос, начал преважно протирать свои зеленые очки. В одну минуту прекратились почти все отдельные разговоры. Учитель француз, дядька немец, студенты и большая часть других гостей столпились вокруг Степана Кондратьевича, который, устремив глаза в потолок, продолжал протирать очки и посвистывать весьма значительным образом. Один только молчаливый офицер, казалось, не заметил этого общего движения и продолжал по-прежнему смотреть в окно.

– Ну что, почтеннейший! – сказал толстый господин, – что скажете нам новенького?

– Что новенького?.. – повторил Степан Кондратьевич, надевая свои очки, – Гм, гм!.. что новенького?.. И старенького довольно, государь мой!

– Так-с!.. да старое-то мы знаем; не слышно ли чего-нибудь поновее?

– Поновее?.. Гм, гм! Мало ли что болтают, всего не переслушаешь; да и не наше дело, батюшка!.. Вот, изволите видеть, рассказывают, будто бы турки… куда бойко стали драться.

– Говорят так, а впрочем, не наше дело. Слух также идет, что будто б нас… то есть их побили под Бухарестом. Тысяч тридцать наших легло.

– Как? – вскричал Рославлев, – большая часть молдавской армии?

– Видно что так. Ведь нашего войска и сорока тысяч там не было.

– Извините! В молдавской армии пятьдесят тысяч под ружьем.

Степан Кондратьевич взглянул с насмешливой улыбкою на Рославлева и повторил сквозь зубы:

– Под ружьем!.. гм, гм!.. Может быть; вы, верно, лучше моего это знаете; да не о том дело. Я вам передаю то, что слышал: наших легло тридцать тысяч, а много ли осталось, об этом мне не сказывали.

– Однако мы все-таки выиграли сражение? – спросил худощавый старик.

– Разумеется. Когда ж мы проигрываем, батюшка? Мы, изволите видеть, государь мой, всегда побиваем других; а нас – боже сохрани! – нас никто не бьет!

– Тридцать тысяч! – повторил краснощекой толстяк. – Проклятые турки! А не известно ли вам, как происходило сражение?

– Да, смею доложить, – сказал важным тоном Степан Кондратьевич, – я вам могу сообщить все подробности. Позвольте: видите ли на половице этот сучок?.. Представьте себе, что это Бухарест.

– Ну вот, изволите видеть, – продолжал Степан Кондратьевич, проводя по полу черту своей тростию, – вот тут стояло наше войско.

– Так-с, батюшка, то есть здесь, по левую сторону сучка?

– Именно; а на этой стороне расположен был турецкой лагерь. Вот, сударь, в сумерки или перед рассветом – не могу вам сказать наверное – только втихомолку турки двинулись вперед.

– Выстроили против нашего центра маскированную батарею в двести пушек.

– В двести пушек?.. Так-с, батюшка, так-с…

– Надобно вам сказать, что у них теперь артиллерия отличная: тяжелая действует скорее нашей конной, а конная не по-нашему, государь мой! вся на верблюдах. Изволите видеть, как умно придумано?..

– Так-с, так-с!

– Ну вот, сударь, наши и думать не думают, как вдруг, батюшка, они грянут изо всех пушек! Пошла потеха. И пехота, и конница, и артиллерия, и господи боже мой!.. Вот янычары заехали с флангу: алла! – да со всех четырех ног на нашу кавалерию.

– Позвольте! – перервал один из студентов. – Янычары не конное, а пехотное войско.

– Эх, сударь! То прежние янычары, а это нынешние.

– Конечно, конечно! – подхватил толстяк, – у них все по-новому. Ну, сударь! Янычары ударили на нашу кавалерию?..

– Да, батюшка; что делать? Пехота не подоспела, а уж известное дело: против их конницы – наша пас…

– Так-с, так-с!

– Главнокомандующий генерал Кутузов, видя, что дело идет худо, выехал сам на коне и закричал: «Ребята, не выдавай!» Наши солдаты ободрились, в штыки, началась резня – и турок попятили назад.

– Слава богу!.. – вскричал худощавый старик.

– Постойте, постойте! – продолжал Степан Кондратьевич. – Этим дело не кончилось. Все наше войско двинулось вперед, конница бросилась на неприятельскую пехоту, и что ж?.. Как бы вы думали?.. Турки построились в каре!.. Слышите ли, батюшка? в каре!.. Что, сударь, когда это бывало?

– Так-с, так-с! Умны стали, проклятые!

– Вот, наши туда, сюда, и справа, и слева – нет, сударь! Турки стоят и дерутся, как на маневрах!.. Подошли наши резервы, к ним также подоспел секурс , и, как слышно, сражение продолжалось беспрерывно четверо суток; на пятые…

– Верно, всем захотелось поесть? – перервал Зарецкой.

– Поесть? Нет, сударь, не пойдет еда на ум, когда с нашей стороны, – как я уже имел честь вам докладывать, – легло тридцать тысяч и не осталось ни одного генерала: кто без руки, кто без ноги. А главнокомандующего, – прибавил Степан Кондратьевич вполголоса, – перешибло пополам ядром, вместе с лошадью.

– Гер Езус!.. – вскричал немец дядька, – вместе с лошадью!

– Diable! C"est un fier coup de canon! – примолвил учитель француз.

– Господи боже мой! – сказал худощавой старик, – какие потери! Легко вымолвить – все генералы! тридцать тысяч рядовых! Да ведь это целая армия!

– Конечно, целая армия, – повторил Степан Кондратьевич. – В старину Суворов и с двадцатью тысячами бивал по сту тысяч турок. Да то был Суворов! Когда под Кагулом он разбил визиря…

– Не он, а Румянцев, – перервал Рославлев.

– И, сударь! Румянцев, Суворов – все едино: не тот, так другой; дело в том, что тогда умели бить и турок и поляков. Конечно, мы и теперь пожаловаться не можем, – у нас есть и генералы и генерал-аншефы… гм, гм!.. Впрочем, и то сказать, нынешние турки не прежние – что грех таить! Учители-то у них хороши! – примолвил рассказчик, взглянув значительно на французского учителя, который улыбнулся и гордо поправил свой галстук.

– Говорят, – продолжал Степан Кондратьевич, – что у турецкого султана вся гвардия набрана из французов, так дивиться нечему, если нас… то есть если мы теряем много людей. Слышно также, что будто бы султан не больно подается на мировую и требует от нас Одессы… Конечно, не наше дело… а жаль… город торговой… портовой… и чего нам стоила эта скороспелка Одесса! Сколько посажено в нее денег!.. Да делать нечего! Как не под силу придет барахтаться, так вспомнишь поневоле русскую пословицу: худой мир лучше доброй брани.

Тут молчаливый офицер медленно повернулся и, взглянув пристально на рассказчика, сказал:

– Под Бухарестом не было сражения; не мы, а турки просят мира. Французы служат своему императору, а не турецкому султану, и одни подлецы предпочитают постыдный мир необходимой войне.

Все взоры обратились на незнакомого офицера. Степан Кондратьевич хотел что-то сказать, заикнулся, выронил из руки трость, нагнулся ее поднимать и сронил с носа свои зеленые очки. Студенты засмеялись, и почти в то же время одна из служанок, внеся. в залу огромную миску с супом, объявила, что кушанье готово. Все сели за стол. Против Зарецкого и Рославлева, между худощавым стариком и толстым господином, поместился присмиревший Степан Кондратьевич; прочие гости расселись также рядом, один подле другого, выключая офицера: он сел поодаль от других на конце стола, за которым оставалось еще много порожних мест. Проворные служанки в одну минуту разнесли тарелки с супом. Наступила глубокая тишина, и только изредка восклицания: бутылку пива!.. кислых щей!.. белого хлеба!.. – прерывали общее молчание.

– Душенька! – сказал Зарецкой одной из служанок, – бутылку шампанского.

При сем необычайном требовании все головы, опущенные книзу, приподнялись; у многих ложки выпали из рук от удивления, а служанка остолбенела и, перебирая одной рукой свой фартук, повторила почти с ужасом:

– Бутылку шампанского!

– Да, душенька.

– Настоящего шампанского?

– Да, душенька.

– То есть французского, сударь?

– Да, душенька.

Служанка вышла вон и через минуту, воротясь назад, сказала, что вино сейчас подадут.

– Ведь оно стоит восемь рублей, сударь! – прибавила она, поглядывая недоверчиво на Зарецкого.

– Знаю, миленькая.

Если б Зарецкой был хорошим физиономистом, то без труда бы заметил, что, выключая офицера, все гости смотрели на него с каким-то невольным почтением. Толстый господин, который только что успел прегордо и громогласно прокричать: «Бутылку сантуринского!» – вдруг притих и почти шепотом повторил свое требование. В ту минуту, как Зарецкой, дождавшись наконец шампанского, за которым хозяин бегал в ближайший погреб, наливал первый бокал, чтоб выпить за здоровье невесты своего приятеля, – вошел в залу мужчина высокого роста, с огромными черными бакенбардами, в щеголеватом однобортном сюртуке, в одной петлице которого была продета ленточка яркого пунцового цвета. Лицо его было бы довольно приятно, если б не выражало какую-то дерзкую самонадеянность, какое-то бесстыдное наянство, которые при первом взгляде возбуждали в каждом невольное негодование. Вопреки принятому в сей ресторации обычаю, он вошел в столовую, не снимая шляпы, бросил ее на окно и, не удостоивая никого взглядом, сел за стол подле Рославлева. Подозвав одну из служанок, он сказал, что не хочет ничего есть, кроме жаркого, и велел себе подать бутылку шатолафиту. По иностранному его выговору и по самой физиономии не трудно было отгадать, что он француз.

При появлении этого нового лица легкий румянец заиграл на щеках молчаливого офицера; он устремил на француза свой бесчувственный, леденелый взор, и едва заметная, но исполненная неприязни и глубокого презрения улыбка одушевила на минуту его равнодушную и неподвижную физиономию.

– Жареные рябчики! – вскричал толстый господин, провожая жадным взором служанку, которая на большом блюде начала разносить жаркое. – Ну вот, почтеннейший, – продолжал он, обращаясь к худощавому старику, – не говорил ли я вам, что блюда блюдам розь. В «Мысе Доброй Надежды» и пять блюд, но подают ли там за общим столом вот это? – примолвил он, подхватя на вилку жареного рябчика.

– Что правда, то правда, – отвечал старик, принимаясь за свою порцию. – Там из жареной телятины шагу не выступят.

Чрез несколько минут обед кончился. Офицер закурил сигарку и сел опять возле окна; Степан Кондратьевич, поглядывая на него исподлобья, вышел в другую комнату; студенты остались в столовой; а Зарецкой, предложив бокал шампанского французу, который в свою очередь потчевал его лафитом, завел с ним разговор о политике.

– Я слышал, – сказал Зарецкой, – что ваши дела не так-то хорошо идут в Испании?

Француз улыбнулся.

– Не потому ли вы это думаете, -отвечал он, – что Веллингтону удалось взять обманом Бадаиос? Не беспокойтесь, он дорого за это заплатит.

– Однако ж, верно, не дороже того, что заплатили французы, когда брали Сарагоссу, – возразил Рославлев.

– Я советую вам спросить об этом у сарагосских жителей, – отвечал француз, бросив гордый взгляд на Рославлева. – Впрочем, – продолжал он, – я не знаю, почему называют войною простую экзекуцию, посланную в Испанию для усмирения бунтовщиков, которых, к стыду всех просвещенных народов, английское правительство поддерживает единственно из своих торговых видов?

– Бунтовщиков! – сказал Рославлев. – Но мне кажется, что законный их государь…

– Иосиф, брат императора французов, – по крайней мере до тех пор, пока Испания не названа еще французской провинцею.

– Я не думаю, – возразил Зарецкой, – чтобы Европа согласилась признать это древнее государство французской провинциею.

– Европа! – повторил с презрительной улыбкою француз. – А знаете ли, в каком тесном кругу заключается теперь ваша Европа?.. Это небольшое местечко недалеко от Парижа; его называют Сен-Клу.

– Как, сударь! и вы думаете, что все европейские государи…

– Да, мы, французы, привыкли звать их всех одним общим именем: Наполеон. Это гораздо короче.

Лицо Рославлева покрылось ярким румянцем; он хотел что-то сказать, но Зарецкой предупредил его.

– Итак, вы полагаете, – сказал он французу, – что воля Наполеона должна быть законом для всей Европы?

– Этот вопрос давно уже решен, – отвечал француз.

– Однако ж если вы считаете Англию в числе европейских государств, то кажется… но, впрочем, может быть, и англичане также бунтуют? Только, я думаю, вам трудно будет послать к ним экзекуцию: для этого нужен флот; а по милости бунтовщиков англичан у вас не осталось ни одной лодки.

Печатая мой второй исторический роман, я считаю долгом принести чувствительнейшую благодарность моим соотечественникам за лестный прием, сделанный ими «Юрию Милославскому». Предполагая сочинить эти два романа, я имел в виду описать русских в две достопамятные исторические эпохи, сходные меж собою, но разделенные двумя столетиями; я желал доказать, что хотя наружные формы и физиономия русской нации совершенно изменились, но не изменились вместе с ними: наша непоколебимая верность к престолу, привязанность к вере предков и любовь к родимой стороне. Не знаю, достиг ли я этой цели, но, во всяком случае, полагаю необходимым просить моих читателей о нижеследующем:

1. Не досадовать на меня, что я в этом современном романе не упоминаю о всех достопамятных случаях, ознаменовавших незабвенный для русских 1812 год.

2. Не забывать, что исторический роман – не история, а выдумка, основанная на истинном происшествии.

3. Не требовать от меня отчета, почему я описываю именно то, а не то происшествие; или для чего, упоминая об одном историческом лице, я не говорю ни слова о другом. И наконец:

4. Предоставляя полное право читателям обвинять меня, если мои русские не походят на современных с нами русских 1812 года, я прошу, однако же, не гневаться на меня за то, что они не все добры, умны и любезны, или наоборот: не смеяться над моим патриотизмом, если между моих русских найдется много умных, любезных и даже истинно просвещенных людей.

Тем, которые в русском молчаливом офицере узнают историческое лицо тогдашнего времени – я признаюсь заранее в небольшом анахронизме: этот офицер действительно был, под именем флорентийского купца, в Данциге, но не в конце осады, а при начале оной.

Интрига моего романа основана на истинном происшествии – теперь оно забыто; но я помню еще время, когда оно было предметом общих разговоров и когда проклятия оскорбленных россиян гремели над главою несчастной, которую я назвал Полиною в моем романе.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Природа в полном цвете; зеленеющие поля обещают богатую жатву. Все наслаждается жизнию. Не знаю, отчего сердце мое отказывается участвовать в общей радости творения. Оно не смеет развернуться, подобно листьям и цветам. Непонятное чувство, похожее на то, которое смущает нас пред сильною летнею грозою, сжимает его. Предчувствие какого-то отдаленного несчастия меня пугает!.. Недаром, говорят простолюдины, недаром прошлого года так долго ходила в небесах невиданная звезда; недаром горели города, селы, леса и во многих местах земля выгорала. Не к добру это все! Быть великой войне!»

Так говорит красноречивый сочинитель «Писем русского офицера», приступая к описанию отечественной войны 1812 года. Привыкший считать себя видимой судьбою народов, представителем всех сил, всего могущества Европы, император французов должен был ненавидеть Россию. Казалось, она одна еще, не отделенная ни морем, ни безлюдными пустынями от земель, ему подвластных, не трепетала его имени. Сильный любовию подданных, твердый в вере своих державных предков, царь русской отвергал все честолюбивые предложения Наполеона; переговоры длились, и ничто, по-видимому, не нарушало еще общего спокойствия и тишины. Одни, не сомневаясь в могуществе России, смотрели на эту отдаленную грозу с равнодушием людей, уверенных, что буря промчится мимо. Другие – и, к сожалению, также русские, – трепеща пред сей воплощенной судьбою народов, желали мира, не думая о гибельных его последствиях. Кипящие мужеством юноши ожидали с нетерпением войны. Старики покачивали сомнительно головами и шепотом поговаривали о бессмертном Суворове. Но будущее скрывалось для всех под каким-то таинственным покровом. Народ не толпился еще вокруг храмов господних; еще не раздавались вопли несчастных вдов и сирот и, несмотря на турецкую войну, которая кипела в Молдавии, ничто не изменилось в шумной столице севера. Как всегда, богатые веселились, бедные работали, по Неве гремели народные русские песни, в театрах пели французские водевиля, парижские модистки продолжали обирать русских барынь; словом, все шло по-прежнему. На западе России сбирались грозные тучи; но гром еще молчал.

В один прекрасный летний день, в конце мая 1812 года, часу в третьем пополудни, длинный бульвар Невского проспекта, начиная от Полицейского моста до самой Фонтанки, был усыпан народом. Как яркой цветник, пестрелись толпы прекрасных женщин, одетых по последней парижской моде. Зашитые в галуны лакеи, неся за ними их зонтики и турецкие шали, посматривали спесиво на проходящих простолюдинов, которые, пробираясь бочком по краям бульвара, смиренно уступали им дорогу. В промежутках этих разноцветных групп мелькали от времени до времени беленькие щеголеватые платьица русских швей, образовавших свой вкус во французских магазинах, и тафтяные капотцы красавиц среднего состояния, которые, пообедав у себя дома на Петербургской стороне или в Измайловском полку, пришли погулять по Невскому бульвару и полюбоваться большим светом. Молодые и старые щеголи, в уродливых шляпах а la cendrillon , с сучковатыми палками, обгоняли толпы гуляющих дам, заглядывали им в лицо, любезничали и отпускали поминутно ловкие фразы на французском языке; но лучшее украшение гуляний петербургских, блестящая гвардия царя русского была в походе, и только кой-где среди круглых шляп мелькали белые и черные султаны гвардейских офицеров; но лица их были пасмурны; они завидовали участи своих товарищей и тосковали о полках своих, которые, может быть, готовились уже драться и умереть за отечество. В одной из боковых аллей Невского бульвара сидел на лавочке молодой человек лет двадцати пяти; он чертил задумчиво своей палочкой по песку, не обращал никакого внимания на гуляющих и не подымал головы даже и тогда, когда проходили мимо его первостепенные красавицы петербургские, влеча за собою взоры и сердца ветреной молодежи и вынуждая невольные восклицания пожилых обожателей прекрасного пола. Но зато почти ни одна дама не проходила мимо без того, чтоб явно или украдкою не бросить любопытного взгляда на этого задумчивого молодого человека. Благородная наружность, черные как смоль волосы, длинные, опущенные книзу ресницы, унылый, задумчивый вид – все придавало какую-то неизъяснимую прелесть его смуглому, но прекрасному и выразительному лицу. Известный роман «Матильда, или Крестовые походы» сводил тогда с ума всех русских дам. Они бредили Малек-Аделем, искали его везде и, находя что-то сходное с своим идеалом в лице задумчивого незнакомца, глядели на него с приметным участием. По его узкому, туго застегнутому фраку, черному галстуку и небольшим усам нетрудно было догадаться, что он служил в кавалерии недавно скинул эполеты и не совсем еще отстал от некоторых военных привычек.

– Здравствуй, Рославлев! – сказал, подойдя к нему, видной молодой человек в однобортном гороховом сюртуке, с румяным лицом и голубыми, исполненными веселости глазами, – Что ты так задумался?

– А, это ты, Александр! – отвечал задумчивый незнакомец, протянув к нему ласково свою руку.

– Слава богу, что я встретил тебя на бульваре, – продолжал молодой человек. – Пойдем ходить вместе.

– Нет, Зарецкой, не хочу. Я прошел раза два, и мне так надоела эта пестрота, эта куча незнакомых лиц, эти беспрерывные французские фразы, эти…

– Ну, ну!.. захандрил! Полно, братец, пойдем!.. Вон, кажется, опять она… Точно так!.. видишь ли вот этот лиловый капотец?.. Ax, mon cher , как хороша!.. прелесть!.. Что за глаза!.. Какая-то приезжая из Москвы… А ножка, ножка!.. Да пойдем скорее.

– Повеса! когда ты остепенишься?.. Подумай, ведь тебе скоро тридцать.

– Так что ж, сударь?.. Не прикажете ли мне, потому что я несколькими годами вас старее, не сметь любоваться ничем прекрасным?

Печатая мой второй исторический роман, я считаю долгом принести чувствительнейшую благодарность моим соотечественникам за лестный прием, сделанный ими “Юрию Милославскому”. Предполагая сочинить эти два романа, я имел в виду описать русских в две достопамятные исторические эпохи, сходные меж собою, но разделенные двумя столетиями; я желал доказать, что хотя наружные формы и физиономия русской нации совершенно изменились, но не изменились вместе с ними: наша непоколебимая верность к престолу, привязанность к вере предков и любовь к родимой стороне. Не знаю, достиг ли я этой цели, но, во всяком случае, полагаю необходимым просить моих читателей о нижеследующем:

1. Не досадовать на меня, что я в этом современном романе не упоминаю о всех достопамятных случаях, ознаменовавших незабвенный для русских 1812 год.

2. Не забывать, что исторический роман – не история, а выдумка, основанная на истинном происшествии.

3. Не требовать от меня отчета, почему я описываю именно то, а не то происшествие; или для чего, упоминая об одном историческом лице, я не говорю ни слова о другом. И наконец:

4. Предоставляя полное право читателям обвинять меня, если мои русские не походят на современных с нами русских 1812 года, я прошу, однако же, не гневаться на меня за то, что они не все добры, умны и любезны, или наоборот: не смеяться над моим патриотизмом, если между моих русских найдется много умных, любезных и даже истинно просвещенных людей.

Тем, которые в русском молчаливом офицере узнают историческое лицо тогдашнего времени – я признаюсь заранее в небольшом анахронизме: этот офицер действительно был, под именем флорентийского купца, в Данциге, но не в конце осады, а при начале оной.

Интрига моего романа основана на истинном происшествии – теперь оно забыто; но я помню еще время, когда оно было предметом общих разговоров и когда проклятия оскорбленных россиян гремели над главою несчастной, которую я назвал Полиною в моем романе.

“Природа в полном цвете; зеленеющие поля обещают богатую жатву. Все наслаждается жизнию. Не знаю, отчего сердце мое отказывается участвовать в общей радости творения. Оно не смеет развернуться, подобно листьям и цветам. Непонятное чувство, похожее на то, которое смущает нас пред сильною летнею грозою, сжимает его. Предчувствие какого-то отдаленного несчастия меня пугает. Недаром, говорят простолюдины, недаром прошлого года так долго ходила в небесах невиданная звезда; недаром горели города, селы, леса и во многих местах земля выгорала. Не к добру это все! Быть великой войне!”

Так говорит красноречивый сочинитель “Писем русского офицера”, приступая к описанию отечественной войны 1812 года. Привыкший считать себя видимой судьбою народов, представителем всех сил, всего могущества Европы, император французов должен был ненавидеть Россию. Казалось, она одна еще, не отделенная ни морем, ни безлюдными пустынями от земель, ему подвластных, не трепетала его имени. Сильный любовию подданных, твердый в вере

(Пока оценок нет)



Сочинения по темам:

  1. В романе Л. Н. Толстой высказывает мысли о причинах победы России в Отечественной войне: “Никто не станет спорить, что причиной...
  2. Л. Н. Толстой был участником Севастопольской обороны. В эти трагические месяцы позорного поражения русской армии он многое понял, осознал, как...
  3. Зарецкого беспокоит судьба друга. Переодевшись в мундир убитого французского офицера, он отправляется в Москву на поиски Рославлева. Случайная встреча с...
  4. У каждого народа есть свои отличительные особенности и национальные черты, которые выделяют его среди представителей других наций. Для русских людей...

При описаниях русско-французской войны 1812 года обыкновенно акцент делается на огромные (до 220.000 чел.) потери пленными наполеоновской армии. Однако противостоявшая ей в ходе этой войны русская императорская армия так же несла большие потери, в т.ч. и попавшими в плен, и, хотя в количественном отношении их число было относительно невелико (особенно в сравнениями с сотнями тысяч пленных из армии вторжения), но их печальная судьба заслуживает особой памяти и отдельного рассмотрения.

Известно, что в итоге сражения за Шевардинский редут и Бородинской битвы русские войска потеряли, в основном ранеными и убитыми, частью пленными, как минимум 44.000 нижних чинов и 1.500 офицеров (согласно сводным ведомостям о полковых потерях). Из этого ужасного числа потерь (почти треть армии М.И. Кутузова) от 800 до 1200 чел. попало в плен непосредственно на поле боя, и как обычно отмечается, это небольшое число сдавшихся вызвало неудовольствие самого Наполеона (т.к. именно количество пленных считалось одним из главных показателей победы). Однако мало кто знает, что гораздо большее (и при этом точно неизвестное) число тяжелораненых русских солдат попало во французский плен, будучи оставленными в Москве при отступлении царской армии (по до сих пор неясным причинам, в первую очередь из-за отсутствия средств передвижения и возможного нежелания местного населения предоставлять имевшиеся у них транспортные средства).

Христиан Фабьер дю Фор. Группа русских пленных, взятых в Бородинской битве, у дер.Валуево.

По разным оценкам, речь может идти как минимум о числе порядка 10.000 человек или даже о двух-трёх десятках тысяч раненых русских воинов, в основном не способных быстро самостоятельно передвигаться, и в связи с этим «препоручённых великодушию неприятеля» (именно с этими словами их передал русский генерал М.А. Милорадович, командир русского арьергарда, французскому маршалу Иоахиму Мюрату перед сдачей Москвы). Причины, вынудившие командование российских войск к данному шагу, были вероятно следующие.

В первую очередь, конечно, это было обусловлено огромным дефицитом перевозочных средств, сложившимся в результате поспешного бегства населения из Москвы из-за, по сути, проигрыша Бородинской битвы и неожиданного для большинства решения штаба М.И. Кутузова о сдаче древней столицы. По-видимому, русское командование, итак уже сильно потерявшее общественный престиж из-за отступлений и проигрыша решающего сражения, в тот момент просто не решилось прибегнуть к массовой реквизиции конного транспорта, возможно, или по причине его отсутствия, или из-за сословных предрассудков.

Во-вторых, русская армия (тогда комплектуемая в абсолютном большинстве из крепостных крестьян) в ту эпоху, начиная ещё с царствования Петра I, традиционно отличалась крайне пренебрежительным отношением к жизни отдельного «нижнего чина». Ценность жизни простого русского солдата тогда была крайне небольшой, те же кони или пушки ценились намного выше.

В большей степени это обуславливалось феодально-крепостническим укладом российского общества – ведь высшее офицерство было теми же помещиками, которые с детства были приучены смотреть на своих крепостных крестьян не более, чем как на свою собственность, к тому же довольно недорого стоившую. И если эти крепостные, по сути, рабы становились солдатами, то в их социальном положении мало что изменялось, и ценность их жизни от этого вряд ли увеличивалась. И соответственно этот фактор в свою очередь обуславливал крайне недостаточную обеспеченность средствами эвакуации раненых даже в регулярных царских полках в то время.

В-третьих, что было неразрывно связано со вторым фактором, армия России в XVIII-1й пол. XIX вв. (в «допироговскую эпоху»), к сожалению, отличалась от западноевропейских армий крайне недостаточным числом не только военных врачей, но даже фельдшеров и младшего медицинского персонала. И даже при полном их штате ситуация в царских полках ещё больше осложнялась худшей (по сравнению с аналогичными западноевропейскими подразделениями) обеспеченностью как медицинскими инструментами, так и хроническим дефицитом даже простейших для того времени лекарственных средств.


Солдаты Наполеона в окрестностях Подмосковья. Октябрь 1812 года

И в-четвёртых, средний уровень развития отечественной медицины тогда в целом (исключая только придворную петербургскую), был намного более низок, чем в Западной Европе, что обуславливало чудовищно высокий уровень смертности среди раненых, и это, соответственно, предполагало скорую смерть большинства оставленных в Москве жертв Бородинской битвы. Характерным показателем уровня медицинской науки той эпохи, как мы помним, является, например, даже относительно не тяжёлое (по современным меркам) ранение генерала П.А. Багратиона, которое привело к его гибели, хотя уж для лечения князя могли быть предоставлены все условия и лучшие врачи русской армии (правда, стоит отметить, что и сам князь помешал врачам провести должное лечение).

Приходится констатировать, что по-видимому, руководствуясь исключительно сухой военной целесообразностью, находясь перед лицом ещё не утратившего своей мощи сильнейшего неприятеля, отставив в сторону все разговоры о христианском милосердии и гуманизме, командование русской армии в сентябре 1812 года из практических соображений просто «избавилось от ненужного человеческого балласта».

В общем, можно утверждать, что высшее российское командование не долго терзалось необходимостью бросить своих раненых на абстрактную милость захватчиков. При этом все понимали, что надежды на великодушие французов были как минимум призрачными - наполеоновская армия, обременённая в итоге Бородинского сражения так же десятками тысяч собственных раненых и так же страдавшая (хотя и в меньшей степени, чем русская) от недостатка как медицинского персонала, так и транспортных средств, просто физически едва ли могла предоставить надлежащий уход ещё и огромной массе русских тяжелораненых, заботы о которых вошедшими в Москву оккупантами в основном были возложены на оставшееся гражданское население.

Но в охваченной всеобщим мародёрством древней столице России осталось относительно небольшое число граждан и в основном довольно сомнительных нравственных качеств, для которых уход за брошенными тяжелоранеными русской армии явно не был в числе приоритетных целей существования. Кроме всего прочего, довольно быстро после сдачи наша столица, лишённая средств пожаротушения, почему-то вывезенных её генерал-губернатором (при этом оставившим захватчикам множество более ценных вещей), оказалась охваченной страшным пожаром (по причинам, видимо, как разгула мародёров из числа оккупантов, так и из-за действий поджигателей из числа россиян). И этот «великий московский пожар» и послужил главной причиной гибели большинства оставшихся в столице русских раненых.


Иллюстрация, изображающая "Великий пожар" Москвы в 1812 году.

На 1(13) сентября 1812 года в московских госпиталях и частных домовладениях находилось по различным оценкам от 22.500 до 31.000 раненых и больных, большинство из которых не было эвакуировано вместе с отступавшими войсками. В итоге очень многие из них погибли в огне пожара или умерли от ран, или скончались от голода и жажды, не получив должного ухода. Те же немногие, кто кое-как выжил, но ещё не мог быстро самостоятельно передвигаться, были убиты французами при отходе завоевателей из Москвы или в ходе долгих «маршей смерти».

По оценке Карла фон Клаузевица, участвовавшего молодым офицером на стороне россиян в Отечественной войне 1812 года, уже к 28 октября 1812 года из 30.000 оставленных раненых погибло 26.000, и это событие по его впечатлению было более ужасным и жестоким, чем ад Бородинской битвы. По данным французского генштаба, в огне гигантского пожара погибло как минимум 10.000 русских раненых, а возможно и 20.000. Русский генерал А.И. Михайловский-Данилевский сообщает, что из 31.000 раненых из состава армии М.И. Кутузова, сконцентрированных в Москве после Бородинской битвы, было оставлено «на милость неприятеля» как минимум 10.000 человек (а возможно и намного более), которые почти все впоследствии погибли от различных причин.

Но несколько тысяч здоровых русских пленных или легкораненых, способных быстро самостоятельно передвигаться и избежавших гибели в пожаре Москвы, при отступлении Наполеона были вынуждены идти с захватчиками на запад. Однако приходится констатировать, что почти никому из них не удалось дойти живыми ни до европейских пределов, ни вернуться к своим.

Тут можно передать слово генералу Филиппу де Сегюру, одному из высших офицеров наполеоновской армии, описавшему события октября 1812 года: «…Наша войсковая колонна, где находился сам император, приблизившись к Гжатску, была удивлена, встретив на дороге тела явно недавно убитых русских. Почти у каждого из них была совершенно одинаково разбита голова и окровавленный мозг был разбрызган тут же. Нам было известно, что перед нами тут шло 2000 русских пленных, которых сопровождали испанцы, португальцы и поляки…

В свите императора старались не проявлять своих чувств, ожидая реакции Наполеона, лишь маркиз де Коленкур вышел из себя и воскликнул: «Что это за бесчеловечная жестокость!? Разве это та цивилизация, которую мы хотели принести в Россию?! Какое же впечатление должно произвести на противника это варварство?».

Наполеон тогда хранил мрачное молчание, но был издан особый приказ, и впоследствии убийства прекратились [Это, по мнению де Сегюра, как мы увидим далее, ошибочному, и, видимо, этот приказ исполнялся только недалеко от размещения генерального штаба французов.]. Наша армия, уже страдавшая от нехватки провианта, ограничивалась тем, что обрекала несчастных пленных умирать от голода за оградами, куда их загоняли на ночь как скот. Без сомнения, это было варварство, но что же было делать?

Произвести обмен пленных? Но русские не только не соглашались на это, но и вообще отказывались от переговоров. [К сожалению, это реальный факт, М.И. Кутузов, прекрасно понимая возможную судьбу русских пленных, отверг предложенную французами и принятую тогда в Европе традицию размена военнопленными даже в ходе военных действий, заявив, что произведёт обмен не раньше, чем только после заключения победного для России мира]. Выпустить пленных на свободу? Они стали бы рассказывать о нашем бедственном положении и, присоединившись к своим, яростно бросились бы за нами. В этой беспощадной войне просто даровать им жизнь было равносильно тому, что принести в жертву себя. Нам приходилось быть жестокими по необходимости…».

Оставим эти страшные слова без комментариев, только отметим, что война 1812 года особо запомнилась современникам (в отличии от предыдущих и даже последовавших русско-французских войн, шедших на территории Европы) невероятным ожесточением и чудовищными зверствами с обеих сторон.


«Великая Армия» Наполеона, отступающая с территории Российской империи.

Возвращаясь к описанному самим адъютантом Наполеона I военному преступлению, можно сказать, что как отечественные, так и французские исследователи считают виновниками этого польских солдат. Дело в том, что испанцы и тем более португальцы, хотя и отличаются буйным нравом, но эти народы, мягко говоря, не любили Наполеона, сами будучи завоёванными французской армией. Эти народы в то время отличались в рядах войск «Первой империи» низким боевым духом, и проявляли едва ли не большую заботу и великодушие к противникам французского императора, чем к, казалось бы, своим как бы соратникам из французских полков.

Так, например, известно, что первую свою потерю «Великая армия» понесла прямо перед форсированием Немана – испанский солдат из полка Жозефа Наполеона (на тот момент старший брат французского императора считался королём Испании Хосе I) зарезал ножом в драке французского пехотинца, в результате чего у всех солдат этого полка были отобраны личные ножи, а тесаки и штыки переданы на ответственное хранение офицерам с указанием выдавать их солдатам только перед боем.

В то же время поляки (в отличии от испанцев) вступали в ряды наполеоновских войск не по принуждению или за деньги, а почти исключительно «по зову сердца»; они отметились ещё в составе французской республиканской армии в 1790-е годы, а потом стали едва ли не самым боеспособным нефранцузским военным континентом в армии «Первой империи». Задолго до 1812 года польские солдаты часто сопровождали главные силы Наполеона и прославились не только высокой боеспособностью, но и выдающейся жестокостью по отношению к противнику (например, в той же войне против Испании и её последовавшей французской оккупации, заслужив от местного населения говорящее прозвище «адские пиконосцы»).

Однако особо ожесточённо поляки в составе наполеоновской армии сражались против русских войск – что на полях Европы, что в 1812 году в ходе вторжения в Россию. Также можно привести факт, что когда французская армия вступила осенью 1812 года в Москву, то польские солдаты 5 корпуса маршала Юзефа Понятовского устремились в Кремль и, стремясь уничтожить следы своего предыдущего поражения, забрали оттуда в первую очередь все трофеи, взятые народной русской армией князя Д. Пожарского и купца К. Минина при капитуляции польско-литовских интервентов в 1612 году. Т.е. именно поляки были, возможно, единственным народом из участвовавших в нашествии «двунадесяти языков», воспринимавшим наполеоновское вторжение в Россию в 1812 году как некую «личную войну мести», тогда как для всех иных нефранцузских контингентов это была «чужая война».

И практически в каждом сражении наполеоновских войн взаимное ожесточение между русскими и поляками было таким, что пленных обе стороны иногда просто не брали. Такая ненависть к русским солдатам со стороны поляков в то время была, по-видимому, обусловлена тем, что Российская империя в ходе трёх разделов Речи Посполитой в конце XVIII века аннексировала 80% бывших польских территорий, устранив независимую польскую государственность как таковую.

При этом остальные 20% бывших владений польских магнатов были аннексированы Пруссией и Австрией, что вызывало соответствующие чувства поляков к этим народам, и зная это, наполеоновские маршалы старались не использовать совместно польские и прусско-австрийские полки. Больше того, даже после войны 1812 года польские солдаты (казалось бы, представители народа, самого как бы лишённого независимой государственности) в очередной раз «прославились» жестокостью в ходе борьбы с антинаполеоновским национально-освободительным движением в Германии и даже с роялистским движением на территории самой Франции.

Таким образом, приходится констатировать, что польские солдаты, массово и добровольно (в призрачной надежде на восстановление Наполеоном польского государства «от моря до моря») вступавшие в ряды французской армии и отметившиеся не только доблестью, но и жестокостью даже к побеждённым и пленным, подтвердили свою недобрую репутацию и в 1812 году в России.

И стоит отметить, что наконец, 16 декабря 2013 года, спустя 200 лет после произошедшего, на Красной площади города Гагарин (ранее – Гжатск) был открыт «Знак памяти о 2000 русских воинов, убиенных в плену наполеоновской армией в октябре 1812 года.». По-видимому, это единственный памятник на территории России, посвящённый именно памяти погибших в 1812 году русских пленных.

Памятный знак, посвящённый памяти погибших русских военнопленных в 1812 году, и часовня в честь Казанского образа Богородицы в Гжатске (ныне - Гагарин).

Однако вышеописанный эпизод с их убийством был только одним из множества военных преступлений армии неудавшихся завоевателей. Передадим слово вестфальскому офицеру 8 пехотного полка Генриху Лайфельсу: «…Услышав выстрелы, я поехал далее и увидел, что идущую впереди колонну пленных русских конвоируют наши вестфальские гвардейские егеря. Но каково же было моё удивление, когда оказалось, что они вовсе не подверглись неожиданной атаке, а что эти негодяи попросту пристреливали шедших сзади наиболее ослабевших русских, действуя иногда так быстро, как только успевали перезаряжать свои ружья! Несчастные русские пленные сбились наподобие овечьего гурта, и шедшие последними пытались пройти вперёд, подгоняемые страхом смерти, сталкивая впереди идущих с дороги…

Во время марша некоторые из них пытались найти остатки давно испорченного мяса на скелетах павших лошадей, лежавших по обочинам дороги. Один из этих несчастных пленных держал в руке пучок соломы и торопливо выискивал колосья, которые сразу жадно глотал, другие грызли подхваченную по обочинам дороги кору и листья деревьев…».

Приблизившийся к месту расправы Лайфельс заявил свой протест и высказал в резкой форме своё мнение солдатам «…об омерзительности манеры получать удовольствие через убийство беззащитных. На что один из этих негодяев совершенно хладнокровно ответил мне, чтобы я не беспокоился, и что дескать его товарищи просто развлекаются этим, а если я хочу, то могу принять участие в их «развлечении», а если не хочу, то могу или просто посмотреть, или идти своей дорогой! И действительно, командовавший ими офицер, который вёл колонну, беззаботно рассмеялся, когда прямо в ходе нашего разговора, прямо на моих глазах были убиты двое ослабевших несчастных русских пленников…».

Как видно, «марши смерти», которыми отличались немцы и японцы во Вторую Мировую войну, имеют 200-летние исторические корни, так как если вышеописанное - это не «марш смерти» и не военное преступление, то что? Таким образом мы видим, что даже в относительно благополучный для неудачливых захватчиков период времени мало кому из русских военнопленных посчастливилось добраться живыми до Польши, не говоря уже о том, чтобы вернуться к своим.


Христиан Фабьер дю Фор. Остатки отступающей «Великой армии» в районе Смоленска.

Следует сказать, что русская армия в 1812 году продолжала нести потери пленными не только в период своего стратегического отступления, но и в период после ухода французов из Москвы и их преследования вплоть до польской границы. И как это покажется не удивительно для большинства читателей, но, например, даже в ходе, казалось бы, победоносного для русской армии сражения на реке Березина царские войска умудрились понести значительные потери пленными, сопоставимые с показателями аналогичных потерь в ходе Бородинской битвы.

Произошло это в момент оставления корпусом «адмирала-генерала» П.В. Чичагова города Борисова, когда в результате стремительной атаки войск маршала Николя Удино русские полки, понеся потери примерно в 600 чел. убитыми, оставили свой наспех укреплённый лагерь, бросив обоз. В результате плохо реализованная попытка трёхстороннего окружения главных сил Наполеона сорвалась, и французы вырвались из ловушки.

Генерал Александр Ланжерон, один из командиров русской Дунайской армии, сообщает: «…К сожалению, мы понесли необычайно высокие потери. Наши раненые и больные были оставлены с госпитальными вещами, и все они погибли…». Т.е. из этих слов француза-роялиста становится понятно, что его бывшие соотечественники и их союзники, по-видимому, обезумевшие от голода и мороза, отметились здесь даже убийством раненых в госпитальных палатках, чего до этого не случалось пожалуй за всю наполеоновских войн (исключая разве войну в Испании).

И как ни странно или наоборот - вполне ожидаемо, но снова тут "отметились" поляки, казалось бы, братский славянский народ. Крупный отряд польских пехотинцев под командованием генерала Яна Домбровского сначала оборонял Борисов от русской пехотной дивизии, а потом, будучи отброшен, сыграл важную роль в контратаке и повторном взятии этого города вместе с подошедшими полками маршала Удино, и, видимо, не без их участия совершилось убийство русских раненых в захваченном госпитальном обозе и части пленных.

По словам британского генерала Роберта Вильсона, прикомандированного к штаб-квартире М.И. Кутузова, в результате неумелых действий командования тогда в плен попало 700 русских пеших егерей. По оценке французского генерала Армана де Коленкура, всего в ходе битвы на Березине в плен французскими войсками было захвачено более 1500 русских, т.е. весьма значительное число, превзошедшее показатель Бородинской битвы. И, по-видимому, часть из них (вероятно те, кто был захвачен ранеными в обозе) была убита на месте находившимися в исступлённом состоянии французами, а часть была уведена вместе с отходящими остатками «Великой армии» в Польшу, и, видимо, в основном погибла в пути от голода, мороза и зверств конвоиров.

Переход наполеоновских войск через Березину. С рисунка очевидца.

Генрих-Август фон Фосслер, лейтенант из состава баден-вюртенбергского контингента, действовавшего в качестве союзников Наполеона, свидетельствует: «… Отряд примерно из 2000 русских пехотинцев, пленённых в битве при переходе через Березину [скорее всё-таки в этом отряде были не только пленённые в этой битве, но и захваченные ранее], и идущий вместе с нашей армией по направлению к Вильно, испытал подобную, если не более страшную, участь. Лишь горстка из них достигла пункта назначения. Большинство замёрзло ночью на биваках, и многие из оставшихся, неспособные держаться на ногах из-за изнурения и обморожения, были застрелены своими охранниками и оставлены лежать на обочине дороги...».

Маркиз Амедей де Пасторе, обер-офицер наполеоновской армии, бывший недолгое время генерал-губернатором Витебска, сообщает: «…Я сам видел, как русские пленники доходили до последних крайностей под влиянием душераздирающего голода, который одолевал их, потому что съестных припасов не было даже для наших собственных солдат…».

Итак, хотя русская императорская армия понесла в ходе русско-французской войны 1812 года гораздо меньшие потери пленными, чем наполеоновские войска (по приблизительным оценкам менее 50.000 против 220.000), но число их оказалось всё же довольно большим, а их судьба оказалась крайне трагичной. Большинство из них не только не получило принятого тогда между воюющими сторонами человеколюбивого обращения, но напротив – или было убито прямым образом конвоировавшими их лицами, или было поставлено в такие обстоятельства и условия содержания, которые привели к их массовой гибели.

И именно в этом, к нашему сожалению, заключается одна из особенностей Отечественной войны 1812 года, в отличии от войн, которые вели Франция и Россия на территории Европы между собой - как до этого в 1790-е и 1805-1809 гг., так даже и после этого в 1813-1815 гг., в ходе которых отношение к пленным с обеих сторон было (за редкими исключениями) намного более гуманным.

Ctrl Enter

Заметили ошЫ бку Выделите текст и нажмите Ctrl+Enter

И вторгся в российские земли. Французы ринулись в наступление, как бык во время корриды. В составе армии Наполеона была европейская сборная солянка: кроме французов там были и (принудительно рекрутированные) немцы, австрийцы, испанцы, итальянцы, голландцы, поляки и многие другие, насчитывающие в общем числе до 650 тысяч человек. Россия могла выставить примерно такое же число солдат, но часть из них вместе с Кутузовым все еще находилась в Молдавии, в другая часть - на Кавказе. В процессе вторжения Наполеона к его армии примкнуло еще до 20 тысяч литовцев.

Русская армия была разбита на две линии обороны, под командованием генерала Петра Багратиона и Михаила Барклая-де-Толли . Вторжение французов пришлось на войска последнего. Расчет Наполеона был прост - одно или два победных сражения (максимум - три), и Александр I будет вынужден подписать мир на условиях Франции . Однако Барклай-де-Толли постепенно, с небольшими стычками, отступал вглубь России, но в главное сражение не вступал. Возле Смоленска русская армия едва не попала в окружение, но в бой не вступила и ускользнула от французов, продолжая затягивать их вглубь своей территории. Наполеон занял опустевший Смоленск и мог пока на этом остановиться, но Кутузов, который подоспел из Молдавии на смену Барклаю-де-Толли, знал, что французский император так не поступит, продолжил отступление к Москве. Багратион рвался в атаку, и его поддерживало большинство населения страны, но Александр не позволил, оставив Петра Багратиона на границе в Австрией, на случай нападения союзников Франции.

На всем пути Наполеону доставались только брошенные и выжженные поселения - ни людей, ни припасов. После «показательного» сражения за Смоленск 18 августа 1812 года войска Наполеона стали уставать от русской кампании 1812 года , поскольку завоевание было каким-то негативным: масштабных сражений и громких побед не было, трофейных припасов и вооружения не было, надвигалась зима, во время которой «Великой армии » где-то необходимо было зимовать, а ничего подходящего для расквартировки захвачено не было.

Бородинское сражение.

В конце августа возле Можайска (в 125 километрах от Москвы) Кутузов остановился в поле у деревни Бородино , где он решил дать генеральную битву. По большей части его вынудило общественное мнение, так как постоянное отступление не соответствовало настроениям ни народа, ни дворян, ни императора.

26 августа 1812 года состоялось знаменитое Бородинское сражение. К Бородино подтянулся Багратион, однако все равно русские смогли выставить чуть более 110 тысяч солдат. Наполеон в тот момент располагал до 135 тысячей человек.

Ход и результат сражения известны многим: французы неоднократно штурмовали оборонительные редуты Кутузова при активной поддержке артиллерии («Смешались в кучу кони, люди…»). Изголодавшиеся по нормальному сражению россияне героически отражали атаки французов, несмотря на огромное превосходство последних в вооружении (от ружей до пушек). Французы потеряли до 35 тысяч убитыми, а русские на десять тысяч больше, однако Наполеону удалось только немного сместить центральные позиции Кутузова, и по сути, - нападение Бонапарта было остановлено. После битвы, продолжавшейся весь день, французский император стал готовиться к новому штурму, но Кутузов, уже к утру 27 августа, отвел свои войска в Можайск, не желая терять еще больше людей.

1 сентября 1812 года в близлежащей деревне произошел военный совет в Филях , в ходе которого Михаил Кутузов при поддержке Барклая-де-Толли решил оставить Москву ради спасения армии. Современники говорят, что это решение главнокомандующему далось крайне тяжело.

14 сентября Наполеон вошел в оставленную и разоренную недавнюю столицу России . За время его нахождения в Москве, диверсионные группы московского губернатора Ростопчина неоднократно нападали на французских офицеров и сжигали их захваченные квартиры. В результате с 14 до 18 сентября Москва полыхала, а Наполеону не хватало ресурсов, чтобы справиться с пожаром.

В начале вторжения, перед Бородинским сражением, а также трижды после занятия Москвы Наполеон пытался договориться с Александром и подписать мир. Но российский император с самого начала войны непреклонно запретил любые переговоры, пока вражеские ноги топчут русскую землю.

Понимая, что перезимовать в разоренной Москве не выйдет, 19 октября 1812 года французы покинули Москву. Наполеон решил вернуться в Смоленск, но не выжженным путем, а через Калугу, рассчитывая по пути достать хоть каких-нибудь припасов.

В сражении под Тарутино и чуть позже под Малым Ярославцем 24 октября Кутузов отбил французов, и те были вынуждены вернуться на разоренную смоленскую дорогу, по которой шли ранее.

8 ноября Бонапарт добрался до Смоленска, который оказался разорен (причем наполовину - самими же французами). На всем пути до Смоленска император постоянно терял человека за человеком - до сотен солдат в день.

За лето-осень 1812 года в России сформировалось небывалое доселе партизанское движение , возглавившее освободительную войну. Партизанские отряды насчитывали до нескольких тысяч человек. Они нападали на армию Наполеона, как амазонские пираньи на раненного ягуара, поджидали обозы с припасами и вооружением, истребляли авангарды и арьергарды войска. Наиболее знаменитым вожаком этих отрядов стал Денис Давыдов . В партизанские отряды вступали и крестьяне, и рабочие, и дворяне. Считается, что именно они уничтожили более половины армии Бонапарта . Конечно же, не отставали и солдаты Кутузова, которые также преследовали Наполеона по пятам и постоянно совершали вылазки.

29 ноября произошло крупное сражение на Березине, когда адмиралы Чичагов и Витгенштейн, не дождавшись Кутузова, атаковали армию Наполеона и уничтожили 21 тысячу его солдат. Однако император смог ускользнуть, при этом в его распоряжении осталось всего 9 тысяч человек. С ними он добрался до Вильны (Вильнюс), где его ожидали его генералы Ней и Мюрат.

14 декабря, после атаки Кутузова на Вильну, французы потеряли 20 тысяч солдат и бросили город. Наполеон в спешке бежал в Париж, опережая остатки своей Великой армии . Вместе с остатками гарнизона Вильны и других городов пределы России покинуло чуть больше 30 тысяч наполеоновских вояк, в то время как в Россию вторглось около 610 тысяч, как минимум.

После поражения в России Французская империя начала разваливаться. Бонапарт продолжал присылать послов к Александру, предлагая почти всю Польшу в обмен на мирный договор. Тем не менее российский император решил полностью избавить Европу от диктатуры и тирании (причем это не громкие слова, а реальность) Наполеона Бонапарта .